Ее бледное, с легкой испариной по кромке волос лицо говорило: он, Степан Пахомов, ничего не может изменить в ее жизни. Ничего! Если что еще и можно сделать, то это сделает только она, сделает сама, так же, как сама она пришла сейчас вот сюда, в эту гостиницу, и так же, как сама теперь, может встать с дивана и уйти.
Глядя сбоку на ее напряженное, бледное лицо, где под темным завитком трогательно подрагивала голубая жилка на виске, Степан понял, что все будет так, как захочет она, Лена, Елена Сергеевна. Он не ослушается, не возразит, потому что теперь и слово и дело за ней… А тогда, пятнадцать лет назад, все было за ними обоими…
«Ну разве же можно сравнивать «тогда» и «теперь»? — кричало в нем все. — Разве можно? Были молоды и глупы, а за это нельзя казнить всю жизнь».
— Смешно, Степан, думать, что мы те, давние, — успокоенно начала Елена Сергеевна. — Не надо обманываться.
— А я и не думаю, но…
— И «но» тоже никакого нет, — заспешила она, будто боялась, что он найдет слова, которые заставят ее передумать и перерешить то, что она давно уже решила и чего изменить нельзя, — а есть твоя и моя жизни, которые разошлись… Их не сведешь и не склеишь. — Она отодвинулась в угол дивана, повернувшись к Степану лицом, но когда тот хотел что-то возразить, взглядом остерегла его: — Ни твою жизнь, ни мою не переступишь и не забудешь в ней ничего. Да и не только в нас дело…
Пахомов смотрел на нее, строгую, сосредоточенную и напряженную, застывшую в ожидании, и думал: «Почему она тогда была другой, почему позволяла мне так много? И что за идиотский закон у молодости: чем больше тебе прощают, тем меньше ты это ценишь. Если бы молодость знала…» Ему захотелось сказать об этом Елене Сергеевне, но он тут же удержал себя, потому что понял: ищет оправдания, которого нет. Смущенно и растерянно посмотрел на Елену Сергеевну. Та изменила свою напряженную позу, разомкнула руки на колене и уже другим голосом сказала:
— Ты еще ничего не рассказывал о себе.
— А что рассказывать?
— Много раз я пыталась себе представить твою жизнь и не могла. Писатели, говорят, невыносимые в семье люди.
Пахомов пожал плечами, и, видно, уловив в его лице перемену, Елена Сергеевна поспешно поправилась:
— Я ведь почти не видела, как ты работаешь, и не знаю, какой ты… Читала дневники и воспоминания жен писателей… думаю, им несладко приходилось.
Она говорила серьезно, без тени насмешки, по-доброму, приглашая Степана к такой же серьезной и спокойной беседе. А он все еще не мог перейти на этот нейтральный разговор, потому что не мог разгадать ее, Елену Сергеевну, которая сама пришла к нему, на что он уже и не рассчитывал (хотя и постоянно думал об этом).
— Я только помню, что ты все время говорил о Толстом. Даже фразы твои слышу. Помню вот: «В искусстве, как и в жизни, человек должен знать, что его, вернее, что не его».
— Да, это мысли Толстого, — насупленно согласился Пахомов.
Елена Сергеевна, будто и не замечая его тона, все так же серьезно продолжала:
— Скажи, Толстой все еще единственный твой кумир?
— Уже не единственный, — теплее отозвался Пахомов, а Елена Сергеевна вновь сделала вид, что не заметила перемены в его голосе.
— Я читала твои книжки и все время хотела угадать, как тебе живется.
— Ну и как? — улыбнулся он.
— Угадывала, — ответила она улыбкой. — Были годы, когда тебе жилось спокойно и хорошо.
Пахомов покраснел, будто его уличили во лжи. Он жаловался, что без нее не было у него жизни, а сам забывал ее на годы. Ведь было такое время, когда он и не вспоминал ее. Как же он мог? Эти мысли смяли и пристыдили его, и он опять растерянно посмотрел на Лену, будто ища у нее защиты от самого себя, вот такого непостоянного и неверного.
— Тебе было спокойно и хорошо, когда ты писал свою «Окраину». Ты что, жил тогда в этом заводском поселке? — Она подалась к нему, будто хотела не только услышать, как он жил там, но и увидеть эту заводскую окраину.
— А я родился там. И жил всю войну. И после, пока была жива мама…
— Да, я помню, ты рассказывал. Но в твоей повести сегодняшняя жизнь и современный завод, и я подумала…
— Нет, не жил. Писалась эта книжка на даче. — Он помолчал, словно в раздумье, и добавил: — А на таких заводах, конечно, бывал, да и сам работал, как ты, наверно, помнишь.
— О-о-о, когда это было! С тех пор столько всякого было и перебыло. Теперь, в век НТР, даже наш брат инженер каждые десять лет должен обновлять свои знания. А как писатели? Тебе тоже твой старый заводской багаж нужно было бы обновлять уже дважды. А может, выдумываете все? Так? — Она наклонилась и озорно заглянула в глаза Степану. — Ладно, можешь не говорить.
— Угадала, — опять улыбнулся Пахомов, — «Окраину» писал в Малаховке, и лето было хорошее. Знаешь, даже за столом сидел мало, уходил в лес и там писал. В июне начал, а в конце августа уже была готова. Вот так как она вылилась, так я ее больше и не трогал, так и печаталась.
— А другие?
— Переделываю, и по многу раз. Эту тоже надо бы перекроить. Но поторопился тогда, отпустил с богом, а теперь она уже и моего разрешения не спрашивает. «Окраина» — сама по себе, а я — сам по себе.
Пахомов видел, что Елена Сергеевна добилась своего: он уже спокойно может слушать и говорить с ней. Ему даже захотелось спросить, как она расценивает его писательство. Его всегда подмывало задать этот вопрос близким друзьям, мнение которых он ценил. Сейчас ему тоже захотелось узнать у Елены Сергеевны, что она думает о его «Зодчих». Бог ты мой, какие глупые мысли лезут ему в голову! При чем здесь его писательство? Да гори оно синим огнем! За один этот ее приход, за один ее добрый взгляд он готов отдать все.
— Лена, я виноват и перед тобою и перед собой. Только теперь ты помолчи, дай мне сказать. Говорю не затем, чтобы оправдаться, нет. Просто, чтобы больше никогда к этому не возвращаться. Скажи, если бы я тогда не улетел на этот идиотский юг, у нас не случилось бы этого?.. Ну, скажи?
— Не знаю.
— А я знаю: не случилось. И не возражай! Мальчишка, слюнтяй!
— Мальчишка в двадцать семь лет?
— Да, в двадцать семь… Почему молодежь не думает, почему рубит сплеча? Есть же примеры, есть опыт старших. Нет, ничего на нее не действует!
— А потом раскаиваемся, да уже поздно, — вставила Елена Сергеевна. Она словно сидела в уютной засаде и оттуда делала короткие выпады. В ее репликах Степан слышал покровительственные нотки, будто она знала то главное, что могло все сразу объяснить. Она даже загадочно улыбнулась, и в этой улыбке он прочел: «Все это только слова. Но если они тебе помогают, то, что ж, говори». И он говорил:
— Не пойми, будто я жалуюсь. Жаловаться на себя глупо. Хочу знать, как тебе живется, что ты думаешь о нашей жизни?
— Живется нормально. А «нашей» жизни нет. Я уже сказала. Есть твоя и есть моя.
— Ты сама не веришь в это.
Она опять усмехнулась и, мягко пожав плечами, сделала новый выпад из своей уютной засады:
— А ты веришь?
— Верю!
— Только не так громко…
— Верю. Я знаю, что у нас у обоих еще не вся жизнь за плечами, есть еще и впереди… Как мы могли прожить так бездарно эти годы. И все по моей глупости!.. Господи, ну чем мы занимаемся? Столько думал об этой встрече… а мы, как две глыбы льда. Лена! — Степан положил ей руки на плечи, она сняла их. — Лена, пойми же ты, я хоть и виноват перед тобой и всем миром, но я же человек!
— И я тоже. — Она посмотрела на него холодно, сердито и вопрошающе.
Пахомов рванулся, но сдержал себя:
— Я много говорю?
Она не ответила, а только отвела свой строгий, обезоруживающий взгляд.
— Ладно, не буду. — И тут же рассерженно закричал: — Но я не могу иначе, научи меня, что делать, раз ты такая мудрая. Научи! — Он заходил по комнате, выкрикивая: — Но учти, я думаю сейчас и о тебе. Да, да, о тебе! И больше всего о тебе!
— Не кричи, прибежит дежурная.
— Плевать мне на дежурную! Как ты можешь о ком-то и о чем-то думать? Непостижимо!