— Гете однажды позавидовал своему другу, знаешь в чем? — спросил Степан.
— В чем?
— А вот в этом же. Ты счастлив тем, сказал Гете другу, что никогда никем не командовал и тобой никто не командовал. А Гете знал, что сие значит. Он был поэтом и министром.
— Сбил ты меня своим Гете, — раздосадованно отозвался Буров. — А я хотел сказать тебе многое еще. И про себя, и про то, что сто восемьдесят рублей — зарплата лучшего конструктора, и про многое другое… Ну, да в другой раз. А за тебя, Степа, я рад. Рад сердечно. Рад, что ты приехал, рад за твою пьесу и желаю, чтобы у тебя здесь было все хорошо. Чтобы твоя работа сдвинулась в нашем городе.
— Спасибо, старина, — обнял уже на пороге друга Пахомов. — Спасибо. За пьесу мою не переживай. Мне ведь, Мишенька, к ней ничего и не надо. У меня все есть. Почти все уже написано. Так только, кой-какие детальки уточнить. Потолкаюсь, посмотрю.
— Что ж, смотри…
2
Степан стоял у балконного окна и глядел на затянутый дымами город. Ему даже не захотелось выйти на балкон, хотя дверь была приоткрыта. Казалось, дымы съедают утреннюю прохладу. Там, где дымы были гуще, прятались заводы… Он перевел взгляд на сквер, который начинался прямо от гостиницы и дальше сливался с городским парком.
Осень. За что ее любят люди? «Разве можно любить мужчине грусть? — вдруг сложилась фраза. — Пушкин любил это время года. Он любил не осень, а работу, — возразил себе Пахомов. — Осенью в Болдине ему хорошо работалось…» А вот на него, Степана Пахомова, осень всегда действует удручающе, она задает ему трудные вопросы. Он как-то раскисает, потому что не может без волнения и тоски смотреть на предсмертный праздник красок пылающего леса, стынущую голубизну неба, ему всегда тяжело слышать тревожный крик сбивающихся в стаи птиц, а если доведется увидеть невесомо проплывающую паутину, то вовсе становится не по себе: «Что сделал? Прошел еще год, тебе уже за сорок…» Проклятые вопросы приходят почему-то всегда осенью.
Зачем он, Степан, родился? Как говорил его дед по материнской линии, Трофим Кузьмич: «Для каждого человека обязательно есть причина, только не каждый ее знает». Дед-философ давно умер, а его присказки живут.
Пахомов поймал себя на том, что подыскивает определения для осенних красок городского парка. Теперь его будут мучить поиски точного слова. К словам надо относиться честно, говорил Гоголь. А к людям? Разве он вчера до конца был откровенным с Михаилом? «Но он же напугал меня, и я растерялся, — явилось оправдание. — Миша сразу заметил и правильно врезал мне. Да, вышло неловко».
Он опять перевел взгляд на дымы, парк. Нужное слово не приходило. А может, его и нет, все слова уже были. И опять мелькнула мысль о Михаиле. Нет, он по-прежнему крепкий, все понимающий мужик. А вот не повезло… Надо бы как-то помочь ему. Ведь засохнет окончательно здесь. Надо! Но как? К нему и не подступишься с этим. Что не изменилось в нем, так это буровское упрямство…
Зазвонил телефон. Степан не подошел. Он искал слово. Какой же осенний парк? Почему парк? Надо искать образ осеннего леса. Всего одно слово, одно-единственное, и чтобы человек увидел, вспомнил «свой» лес, чтобы у него защемило сердце. Какое оно, это слово? Его искали и находили тысячи писателей, а вот теперь надо найти ему. Уже есть прекрасные слова: «льется листьев медь», «прозрачный лес один чернеет», «увяданьем золота»… А ему нужно с в о е.
Телефон звонил не переставая. Нет, это не междугородная, хоть настойчивость та же. Так звонят только преданные секретари большого начальства.
Степан поморщился, как от зубной боли, и отошел от балконного окна. Конченый человек, он даже мыслить самостоятельно не может: в нем поселились и командуют, как хотят, десяток нахалов и нахалок из его новой пьесы. О секретарше сказал желчный Карпов. Он все начальство делит на два сорта: на тех, кто кричит подчиненным «Вперед!» и кто командует «За мной!». «Так мы различали своих командиров на фронте», — говорит Карпов. А на войне он пробыл «от звонка до звонка».
Степан снял трубку. Язва Карпов (в пьесе старший научный сотрудник) не ошибся. Звонила секретарша из парткома завода. Сейчас его соединят с Анатолием Яковлевичем.
Это был третий звонок за утро. Звонили из областной газеты: просили написать статью или дать интервью. Потом звонили из обкома, предлагали побывать на моторном. Новое, современное предприятие с большим будущим. Уже сейчас почти десять тысяч рабочих. Много интересного «в чисто человеческом плане»! «Вам как писателю рабочей темы будет весьма…»
Пахомов вежливо поблагодарил, но сказал, что сначала пойдет на свой насосный. А потом, когда выполнит «личный план», готов и на моторный, готов на встречу с читателями. Только не во Дворце, не в зрительном зале, а в библиотеке, где встрече и положено быть, если уж без нее нельзя обойтись.
Ему говорили, что насосный не показательное предприятие, он даже не входит в первую десятку заводов города, у него и перспектива неопределенная, да и директор там…
А теперь вот звонили из парткома.
— Здравствуйте, Степан Петрович! — услышал он мягкий приятный голос. — Беспокоит парторг насосного Терновой. Хочу извиниться. В двенадцать мы разбираемся с нашими строителями в райкоме, поэтому вас на заводе встретит заместитель главного инженера Виталий Морозов. Человек он толковый, все покажет и расскажет…
— Не беспокойтесь, пожалуйста, я сам, никого не надо тревожить. Прошу…
— Нет, нет! — с таким напором заспешил секретарь, что Пахомов с тоской подумал: наверно, ему не отбиться от провожатых. И действительно, никакие доводы не убедили секретаря. Он знал, что Пахомов сам инженер и что проработал почти пять лет на этом заводе, но… И вдруг Степану пришла счастливая мысль:
— Если уж без провожатого не обойтись, то, разрешите, я назову его сам? — Секретарь задумался, а Степан, пользуясь заминкой, добавил: — Я бы попросил Михаила Бурова, Михаила Ивановича…
В трубке с облегчением вздохнули.
— Пожалуйста. Михаил Иванович — член парткома. Мы зачтем ему это как партийное поручение, — шутливо закончил разговор секретарь.
Степан посмотрел на часы — около одиннадцати. Опять проворонил завтрак. Буфет на этаже закрылся, а ресторан откроется только через час. Надо на завод. Предупредить Михаила и ехать. Набрал номер. Бурова на месте не оказалось: вызвали в партком. «Если из-за меня, — подумал Степан, — то глупее не придумаешь». Он опять отошел к балконному окну и стал смотреть на парк, который тихо сжигала осень. «Живописцу, наверное, легче: берет и переносит эту разгулявшуюся красоту осени на полотно». Ах, какие он видел акварели! Бездонные! Почему-то его больше всего трогают акварели. «Наверное, никогда не разгадать тайну размытых красок…»
Он знал: надо думать о чем-то другом, и слово тогда, возможно, само выплывет невесть откуда. Хорошо бы. Раздался телефонный звонок, Степан тут же бросился к аппарату.
— Миша, дорогой! Я же не знал, что вы тут такие идиотские порядки завели. Не надо, не встречай. Только пропуск закажи. Прошу, заклинаю, дай мне самому побродить по цехам. И технику безопасности не забыл. Ты-то понять меня можешь?
Буров сердито сопел в трубку.
— Ладно. Проведу через проходную, а там хоть шею сверни.
Странное, необъяснимое чувство испытал Степан Пахомов, вступив на заводской двор. Здесь все было так и не так. Железнодорожные пути перед проходной с тем же выщербленным горбатым переездом, по которому переползали автомашины. Он даже остановился и понаблюдал за грузовиками-черепахами.
А вот дорогу к сборочному он не узнал. Цех был тот же — серое, унылое здание с большими запыленными окнами (правда, оно стало меньше, будто вросло в землю, но уменьшились все здания вокруг), а дорога совсем не та. Ее преобразили удивительные тополя: они зелеными колоннами упирались в самое небо. Деревья сажали шестнадцать лет назад: тогда только-только пробили дорогу к новому сборочному цеху через низкое, сырое место, где весной и осенью долго держалась вода.