Меня давила духота — я растворил окна. За ними стояла тишина: птицы в полдень, видимо, неохочи до песен, а ветру не было — стих.
Прохор ходил за мной по пятам и заверял, что все в целости и сохранности. Совсем неслышной зашла тетя Паша, и не скажи она своим, чуть хрипловатым, голосом: «Внучо-ок! Родимый ты мой…» — я бы не узнал эту сухонькую, совсем белую старушку. Чем-то горячим перехлестнуло горло, я шагнул к ней, обнял и стал целовать ее морщины, глаза, руки, пропахшие молоком и огородом.
— Не надо, теть Паш! Ну не надо же, родненькая моя, иначе я разревусь тоже! — бормотал я. — Видишь, какой я живой и здоровый!
Она вдруг оторвалась от моего бушлата, еще раз обшарила меня блеклыми глазами и засуетилась:
— А и то, Феденька! Я теперь суседских баб кликну — пущай-ка глянут на солдатика! Ты же нашенский до ноготочков! Пущай глянут! Ты, должно, есть хочешь? Я мигом!
И, не повернувшись, отступила неровно к двери, сухонькая и маленькая:
— Я мигом! Ой, радость-то, господи-и-и!..
Прохор недовольно сопел у притолоки:
— Знамо дело, бабы, елки в зелени! — он несколько замялся: — Понимаешь, Петрович, мы, стало быть, на кладбище сбираемся опосля?
— Обязательно.
— Туды не положено без ентой… без водки, понимать! Обычай, елки в зелени…
— Можно и по обычаю.
— В сельпо как раз «калгановую» привезли! — засуетился он. — Вроде, дешевше «русской», но крепости в ей, елки в зелени!.. А я так сужу: не на водку цену накинули, а на посуду! Бутылки, то исть… Водку, ее как пили мужики, так и пьют, хушь червонец за бутылку бери! — и тут же пригрозил: — Ну ничо-о! Допьюцца теперя по Указу-то!.. А скло ноне в цене, елки в зелени! Я вон строилси…
— Четвертной хватит на обычай?
Прохор ошарашенно заморгал:
— Ну ты даешь!.. Хотя, конешно… Ежели расчесть с умом, то… Суседей пригласим для чину-почину… Погорюем, выпьем у креста.
Он с жадной торопливостью схватил из моих рук деньги и почему-то воровато пошарил глазами по горнице. Потом шмыгнул в двери:
— Я — сей момент! Кооперация открыта покамест, елки в зелени!
Я видел в окно, как побежал Прохор к магазину, путаясь в своих широченных брюках. Неожиданная злость жарко порхнула по желвакам: весь он какой-то скользкий, назойливый! И суетливость его, и разговор, где каждое слово в «елках» и в «зелени», и то, что соврал он про тети Пашину болезнь, не моргнув глазом…
…На сельском погосте порядок особый. Здесь нет ни дорогих оград, ни надгробных каменных обелисков. Холмики, кресты да, изредка, деревянные пирамидки — вот и вся недолга. Каждая баба знает фамильный крест ее пра-пра, отшлифованный дождями и временем. Каждая баба приходит сюда поправить холмик, посыпать его желтым песком, поголосить и в голосьбе этой высказать все свои обиды житейские, а заодно и о том, что рано или поздно приведет и ее сюда навсегда дорога, за вот эту старенькую оградку из почерневших и покосившихся штакетин. И хоть лежат под теми холмами кости тех, на которых замешена земля русская, кости, достойные, может, самого наивысшего почета, да на сельском погосте почет этот неприемлем даже мертвыми: русский мужик никогда не был особой и, сними перед ним шапку при жизни его, изогнись в три погибели — обидится, за насмешку примет…
Я молча стоял у своего фамильного креста, под которым поросли корнями трав кости матери моей, бабушки и, вот теперь, деда. Я не плакал (не умею) и ничего не обещал им — не услышат. Но твердо знал, что буду со всеми вместе приходить сюда, поправлять холмик, крашенки буду приносить и класть их у изголовья — обычай есть обычай.
Вот и сейчас, пока я стоял у могилы, несколько соседских мужиков оторопело молчали, пока дружно всхлипывали бабы, может, их жены, а может, просто пришедшие женщины, ради того же обычая.
Тетя Паша еще плакала, перечисляя дедовы достоинства, а Прохор уже разливал по стаканам «калгановую». Молча пили мужики, молча пригубляли женщины, молча пил и я, но не хмелел. Но вот мужики стали покрякивать, перемигиваться, похлопывать меня по плечам, называя «служивым», «в доску своим», «кровным».
И незаметно ушли женщины, а Прохор все наливал и наливал, суетился, клялся мне в любви, что отец родной. И незаметно хмелел я и хмурился все больше и больше…
Кончилось тем, что с погоста мужики уходили с песнями. Меня покачивало, точно на палубе своего корабля, теперь навсегда далекого, но незабываемого, наверно, до конца дней моих.
Шли мы обнявшись.
Крас-нар-меиц был ге-ррой
На раз-ведке ба-а-еой… —
тоненько тянул Прохор у меня под мышкой.
Гей, ей, крас-най и-р-рой
На раз-ведке ба-аеой! —
нестройно и разноголосо отвечали ему мужики. И пока Прохор затягивал новый куплет, они жужжали мне в самые уши:
— Слу-жжи-вай! Ге-ррой!
Говорили еще что-то, но их корявые фразы доходили до меня непонятными обрывками. Потом мне вдруг стало не по себе, оттого что я «служивый», да и «герой» к тому ж. Я остро почувствовал, что «служивая» форма ни к чему теперь здесь, да и надоела она мне на срочной и сверхсрочной почти семь долгих лет!..
Я остановился и отодвинул от себя разошедшихся хористов:
— Я не служивый! Я не служивый вам больше, слышите? И не герой, тем более! Ведите меня в магазин, мне одеться надо!
— В кооперацию, што ль? — трезво переспросил Прохор. — А туды нельзя, Петрович, без денег ни в коем разе!
Деньги у меня были. Шестьсот рублей новыми! Я повертел перед Прохоровым носом тугим бумажником и еще раз приказал:
— В магазин!
— Это мы ментом! — Прохор засеменил впереди меня. — Бы-вали дни ви-се-лы-ыя!..
В сельмаг мы завалились всей компанией. Продавец — небритый дядька в черном халате, выслушав мой приказ:« Пятидесятый размер, рост четвертый и… с головы до ног, понял!», видимо, ничего не понял, и, припугнув нас милицией, крикнул куда-то в дверной проем за прилавком:
— Нинка! Разберись с ими!
Нинка, востроглазая девчушка, прямо-таки рыбкой выскользнула из дверей, зыркнула конопатым личиком по всей компании и, остановившись на Прохоре, бойко спросила:
— Чо?
Прохор объяснился Мигом. Нинка, даже не дослушав его, завертелась за прилавком, и на него полетели упаковки, сопровождаемые бойкими комментариями:
— Рубашка нейлоновая, упаси бог стирать в горячей воде!.. Брюки за сорок шесть рублей тридцать копеечек. Галстук. Теперь такие в моде!.. Носочки тоже дельные, кончаются уж… Есть еще плащ-болонья и куртка нейлоновая, размер, правда, пятьдесят второй, но размеры нынче только на плечах и проверяют!.. Костюмов нету, но через два дня будут!.. Примерочная — вона, налево, тама и зеркало… Деньги — дяде Егору!
А дядя Егор цепко следил за упаковками и, не считая, тут же объявил:
— Двести один рубль четырнадцать копеек!
Из примерочной я вышел таким гоголем, что даже хмурый дядя Егор одобрительно поцокал языком, а Нинка неподдельно ухнула:
— У-ии!!
— Обмыть! — заключил Прохор. — И обновки и служивого, елки в зелени!..
«Обмывать» покупки и меня увязался и дядя Егор. Пока шли ко мне (вечерело уж, а в субботний вечер деревенские улицы празднично оживают), пока пронырливый Прохор отвечал на любопытные встречные: «Ды кто ж?..» — к нам присоединились еще человек десять мужиков и хлопцев. Меня, оказывается, знали все и чуть ли не родней назывались, я же никого почти не узнавал.
У моего дома стоял мотоцикл, а на скамье у забора сидел русоволосый, поджарый парень. Его-то я узнал сразу! Это был Виктор Малев, бывший мой одноклассник, а теперь, как объяснил Прохор, «комплексный» бригадир. Мы обнялись. После коротких вопросов и ответов, какие бывают обычно при встрече давно не видевшихся друзей, я все же спросил Виктора про Ленку.
— А куда ж она денется?! — с сердцем ответил тот. — Цветет Елена Даниловна пуще прежнего: шиньоны, кулоны!.. Клад у нее, а не муженек! Сам ишак, каких поискать, но ее к работе не допускает… Да увидитесь еще с самой… — он хотел сказать еще что-то, но, махнув рукой, заключил: — Фигля, словом! Как скажет моя Анютка…