Примерно понимая лошадиные повадки, он решил, что она поскакала в общину. В лесу ей делать, конечно, нечего, пойдет она полями и дорогами. Вот только пешком он сам доберется до общины едва ли за неделю, а значит пропал его спешно придуманный план и, следовательно, пропали его люди. Филипп сердился, но шел упорно, изредка зовя лошадь, понимая в то же время, насколько это пустое занятие. Крики позволяли отвлекаться от мыслей. Новые призраки вставали перед глазами – Ерема, Мартемьян Захарович. Говорили, улыбались, сквернословили, делали доброе и творили всякое дерьмо, жили, одним словом. Но кто они ему? Всего лишь случайные попутчики в пространственно-временной клоаке, в которую его низвергли – существовали ли они вообще, эти небезгрешные агнцы, или быть может это творение его шизофренических видений? Но ведь говорили и молчали, будто живые, а значит были, ибо как наставлял ты настоящий? И как наставлял ты прошлый?
Завадский остановился, присел, собрал горсть снега у обочины и положил в рот. Справа фыркнуло, треснула ветка. Филипп насторожился, обернулся к опушке – как будто движение во тьме. Он медленно пошел через канаву на крупное черное пятно, и не переставая повторял ласковые слова, как это обычно делал Савка, общаясь с лошадями.
Пятно задышало, зафыркало. Завадский протянул руку и коснулся лошадиной шеи. Животное пошло было вдоль опушки, но Завадский уже ухватил волочившиеся по земле поводья, уверенно дернул к себе и погладил лошадь по храпу.
– Вот так, вот так, не балуй. – Сказал он, протягивая ей кусок черствого хлеба.
***
Третьи сутки шел Мартемьян Захарович со сторожевым обозом в Искитимский опорный пункт, чтобы двинуться оттуда уже с разрядными стрельцами в последний путь в Томский гарнизон. Ходьба бывшему приказчику давалась тяжело: на ногах – кандалы, в кровь истершие ступни и голени, на руках – наручи, на шее железная кривошипная рогатка, от которой тянется цепь к бревну со скобами в санях. На таких же цепях, толкаясь бредут уже из последних сил запятнавшие себя преданностью «разбойнику и лихоимцу Мартемьянке» – крупный казак по имени Фарафон, больше известный под прозвищем «Медведь» и крепкий духом и телом солдат по имени Садак. В охране до двух десятков стрельцов и казаков. Казаки отряжены молодые, разбитные. Что постарше – едут конями, кругом обоза, хотя шутка ли – бежать пленникам при таких оковах. Только младший десятилетний сын Мартемьяна испугавшись избиения матери нетрезвым казаком на стоянке за поворотом на Ачинск побежал было к обрыву, но его поймал стрелец и ударил в нос, превратив его в квашню. Сын лежал теперь в санях, от боли стонать боялся – казаки и стрельцы Пафнутия были страшны, наводили на него ужас, и подле него молодой ушастый казак Кузька с толстыми как у негра губами все хватал его старшую сестру, норовя засунуть цепкие руки ей под кафтан. Та уже не отбивалась, заплаканное лицо ее стало будто неживым. Мать тащили за санями, накинув на шею пружок из веревки. Последнее время она часто падала и хрипела от удушья, тогда с саней слезал недовольный стрелец и все пинал ее, злясь на то, что приходится тратить время.
Поначалу Мартемьян скрипел зубами от злости и на правах бывшего приятеля глядел на Овчину, который сидел в первой телеге рядом с возницей.
– Укороти безобразие! – потребовал он, обращаясь к нему, когда казаки впервые довели до слез его дочь, но Овчина лишь отвернул каменное лицо к дороге.
Теперь уже Мартемьян сам был близок к потере сознания, как ни крепок он был духом, тело его сдавалось. Даже шедший рядом выносливый Садак то и дело спотыкался. Конные стрельцы нет-нет да и клевали носами в седлах – по всему назревал привал. Только ехавший впереди зоркий стрелецкий десятник в овчинном ергаке, который он отобрал у Мартемьяна Захаровича, казалось, не поддавался усталости и нетерпеливо оглядывался на замедляющуюся процессию. Он же хотел устроить привал у разъезда и торопился проскочить сосновый отъемник.
– А ну не скучите! – ругался он на просивших привала казаков, и поскакивая на своей крепкой лошаденке вокруг обоза, приводил всех в чувство – кого словом, а кого плеткой. Тогда обоз ускорялся, но через полчаса снова приходилось повторять процедуру.
В очередной такой обскок голос подал Овчина:
– Телега.
Десятник выскочил на лошади вперед обоза, приподнялся в стременах, приложил ладонь ко лбу.
Впереди, в сотне саженей, где дорога просаживалась в низину лежала на боку телега без колеса, почти целиком перекрывая сужающуюся дорогу.
– Карбыш, сведай! – приказал он горбоносому стрельцу подле себя и тот поскакал вперед. Обоз тем временем продолжал свое неспешное движение.
– Во еже ость поломало? – предположил Овчина.
– Закосните, – махнул десятник, напряженно вглядываясь вперед, и крикнул ускакавшему стрельцу, – чего малакаешься?!
– Мертвец тута! – крикнул от перевернутой телеги горбоносый, слезая с коня.
Расстояние сокращалось и уже все видели, что на дороге облокотившись спиной о телегу действительно сидел залитый кровью труп. Удар, оборвавший жизнь, судя по всему, пришелся в голову – она была буквально черна от крови, так что лица не видать.
Нетерпеливый десятник нахмурился и отделившись от обоза легкой рысью пошел вперед, но в этот момент его шею насквозь пронзила вылетевшая из леса стрела.
Глава 17
Это произошло так внезапно и стремительно, что в первые мгновения почти никто ничего не заметил, а те, кто заметили, не сразу поняли, что случилось. Овчина, сидевший вместе с возницей на передке ведущих саней все еще смотрел на труп, над которым склонился горбоносый стрелец. Внезапно эту картину загородила лошадь и сползающий с нее десятник со стрелой в шее. Следом он увидел, как «труп» уже стоит на ногах и быстрыми резкими движениями бьет горбоносого ножом в живот. В ту же секунду в правое ухо влетел тихий воздушный звук – как будто кто-то, закусив нижнюю губу резко выдохнул. На плечо ему тяжело облокотился возница со стрелой в шее и только тогда Овчина, наконец понял, что к чему.
Позади раздались короткие отрывистые крики, в которых разом – и паника, и запоздалый сигнал. Овчина обернулся, увидел людей, вооруженных пищалями и мушкетами, спускавшихся в низину с лесистых склонов с обеих сторон дороги. Сторожевые стрельцы и казаки на лошадях закружились на месте, остальные, попрыгав с саней бежали во все стороны. С криками смешались трескучие звуки пальбы. От орудий подымался дым. Лошадь без возницы испугавшись выстрелов двинулась к лесу, но уперлась в канаву. Овчина соскочил с саней и присел у ее ног, понимая, что бежать некуда. Ему открылась вся нехитрая бойня. Пищали и мушкеты в основном только ранили сторожевых – они орали, катаясь в кровавом снегу, некоторые ползли, но страшнее всех косил невидимка, запускавший стрелы. С тихим свистящим «выдыхом», сводившим Овчину с ума, стрелы находили свою цель повсюду – где бы она ни пряталась, в каком бы положении ни была – в канаве, за санями, на лошади и под лошадью. Овчина невольно подумал – увидит ли он стрелу, которая полетит в его сторону?
Пальба прекратилась, когда из-за сосны на вершине вышел человек в черном ладном тулупе со стоячим воротом и сапогах, отороченных мехом. Он коротко взмахнул рукой. Овчина узнал Завадского. Рядом с ним, вальяжно спускавшимся к дороге, легко шел – будто парил стройный темноволосый воин в коротком войлочном кафтане и мягких черных сапогах.
В руке воин держал лук, который в следующее мгновение легким движением забросил в колчан за спиной, после чего не менее легко выхватил из-за пояса короткий турецкий топорик и на ходу метнул его в голову корчившемуся стрельцу на дороге, прекратив его судороги. Проходя мимо, он также не останавливаясь выхватил топорик обратно, после чего остановился, посмотрел на сторону и скривив лицо, страшно затряс им.
Сущий дьявол в услужении у раскольщика! – подумал Овчина. И, судя по всему, не только он думал так – остальные раскольники одновременно с ужасом и восхищением смотрели на таинственного спутника Завадского. Лишь такая невероятная ловкость и легкость в искусстве умерщвления способна свести эти крайности человеческих чувств.