— Он был такой добрый… Такой добрый, когда…
— Ясно, ясно, — когда я была злой. Ты от меня тогда добра не увидела. Но ты всего не знаешь. Я очень была расстроена в те дни, ну и потом еще… Но ты на меня не в обиде? Я теперь кое-что для тебя сделаю — научу тебя стряпать.
— Ох, миссис Лэтч, — я уж так буду…
— Ладно, ладно. Когда ты прошлый раз гуляла с ним вечером, говорил он тебе, много ли поставил на скачках?
— О скачках-то он говорил, все тут про них говорят, а вот сколько поставил, не сказал.
— Ну да, они никогда этого не говорят… А ты не передашь ему, что я у тебя спрашивала?
— Нет, миссис Лэтч, не скажу.
— Это, понимаешь, ни к чему, только разозлит его. Восстановит против меня. Его теперь, боюсь, ничем уже не остановить. К этому стоит только пристраститься — все равно как к выпивке. Вот если бы он женился, может, тогда и поотстал бы. Если бы жена попалась с характером, взяла бы его в руки. Мне одно время казалось, что ты девушка с характером…
Сара и Гровер, громко переговариваясь, вошли в кухню. Скоро ли обедать будем, спросили они миссис Лэтч. Хорошо бы поскорей, потому как Ангелочек отпустила их сегодня на целый день, попросила только возвратиться домой часам к восьми, не позже. Ангелочек — добрая душа. Она сказала, что сама о себе позаботится и прислуживать ей не надо. Где еще найдешь такую хозяйку?
Миссис Лэтч велела Эстер поторопиться, и к часу дня с обедом было покончено. Сара и Маргарет отправились в Брайтон за покупками, а Гровер — в Уорсинг проведать супругу одного из кондукторов Брайтонской железной дороги. Миссис Лэтч поднялась к себе прилечь на часок. Кухня опустела. Шитье выпало из рук Эстер, и она стала раздумывать, чем бы ей заняться… Может, пойти к морю?.. Эстер надела шляпку… Последний раз она видела море, когда была совсем маленькой девочкой; ей вспомнились высокие корабли — они входили в гавань, и парус падал вслед за парусом. И высокие корабли, которые выходили из гавани, и парус поднимался над парусом, надуваясь ветром.
По висячему мостику, охраняемому львами, она пришла над тенистой речкой, пересекла заросший осокой берег и взобралась на каменистую отмель. Море лежало перед ней, притихшее, словно дикий зверь в клетке, полны лизали гальку. Небо было как раскаленная печь, и в воздухе стояло дрожащее марево. Между колесами полусгнившей купальной кабинки росли цветы. Эстер когда-то любила море, но здесь она чувствовала себя одиноко, как в тюрьме. Она глядела на безлесный берег, на цепочку далеких селений, и мысли ее внезапно обратились к Уильяму. Весь тот вечер припомнился ей — как она увидела его, когда он отворял калитку, и вплоть до той минуты, когда в ночной тишине они, стоя возле конюшен, слушали, как Серебряное Копыто переступает с ноги на ногу у себя в стойле. Обняв ее за плечи, Уильям объяснял ей, что она получит семь шиллингов, если эта лошадь выиграет скачку. Она знала теперь, что Уильям не интересуется Сарой, и мысль о том, что, быть может, она сама ему приглянулась, придавала совершенно новый и неожиданный смысл ее существованию. Мечты обволакивали ее, становились все более сладкими и неясными к перешли в жаркую послеполуденную дремоту…
Пробудившись, она увидела стаю облаков — белые облака плыли прямо у нее над головой, а дальше к западу они становились розовыми — и лишь потом заменила высокую печальную фигуру женщины. Женщина сидела неподалеку от нее, и Эстер показалось, что она ее узнала, Эстер поднялась и направилась к ней.
— Добрый вечер, миссис Рэндел, — сказала Эстер, обрадовавшись возможности перекинуться словом. — А я уснула тут.
— Добрый вечер, мисс. Вы, кажется, из Вудвью?
— Да, я судомойка. Господа уехали на скачки, в доме нечего делать, вот я и пришла сюда.
Наступило довольно долгое молчание, и наконец миссис Рэндел нерешительно заметила, что для скачек сегодня выдалась на редкость хорошая погода. Эстер отвечала, что да, хорошо бы там побывать сейчас, и разговор снова увял.
Губы миссис Рэндел зашевелились; казалось, она хочет что-то сказать. Но она молчала. И через несколько минут поднялась.
— Верно, пора уже чай пить, мне надо идти. Если вы не спешите, пойдемте, выпейте со мной чашку чая.
Эстер была немало удивлена, что эта дама нашла возможным пригласить к себе судомойку, и они вдвоем молча спустились с отмели и зашагали дальше по травянистому берегу к реке. По длинному мосту, похожему на тонконогого паука, с шумом проносились поезда, и казалось, что следом за ними летят вести из Гудвуда и невидимой стаей опускаются на прибрежный песок. И, словно встревоженная тем, что они предвещают, миссис Рэндел сказала, отпирая дверь своего дома:
— Сейчас скачки уже кончились. Там, в этих поездах, люди уже знают все, — знают, кто выиграл скачку.
— Да, там, думается, знают, и мне почему-то кажется, что я знаю тоже. Я чувствую, что выиграл Серебряное Копыто.
Дом миссис Рэндел был так же уныл, как она сама. Все выглядело каким-то обветшалым, скудная мебель повествовала о голоде и одиночестве. Но в сахарнице сохранилось еще несколько кусочков сахара. У миссис Рэндел был такой вид, словно она вот-вот расплачется. Накрывая на стол, она выронила из рук тарелку и стояла, жалобно глядя на разлетевшиеся по полу кусочки фаянса. А когда Эстер попросила чайную ложечку, самообладание окончательно покинуло хозяйку, и она дала волю слезам.
— У нас нет чайных ложек. Я даже забыла, что их уже нет. Мне не следовало приглашать вас к чаю. Надо было помнить, что у нас нет ложечек.
— Да это не имеет значения, миссис Рэндел. Я могу обойтись и без ложечки… Можно помешать в чашке вязальной спицей, вполне сойдет…
— Мне следовало бы помнить об этом и не приглашать вас к чаю, но я так несчастна, так одинока в этом доме, что уже не в силах этого перенести… Мне хотелось поговорить с вами, чтобы ни о чем не думать, я не хочу ни о чем думать, пока не узнаю, чем кончились скачки. Если Серебряное Копыто не победит, мы погибли… Не знаю, что с нами тогда будет. Пятнадцать лет я все терпела, держалась. Хорошо, когда в доме была хоть корка хлеба, а то ведь нередко и вовсе ничего. Но все это пустяк по сравнению с вечной тревогой… Он возвращался домой белый как мел, падал на стул, говорил: «Обскакал на голову у самого финиша», — или: «Сошел, а ведь шутя мог бы обскакать их всех». Я всегда старалась быть ему хорошей женой, утешала его, как могла, когда он говорил: «Потерял все полугодовое жалованье. Не знаю, как мы теперь протянем». Разве расскажешь обо всем, чего я натерпелась, сотой доли не передашь. Как страдает жена, если муж играет на скачках, этого никто понять не может… Как вы думаете, что я должна была чувствовать, когда однажды ночью он разбудил меня и говорит: «Я не могу умереть, Энни, не попрощавшись с тобой». Это было после того, как Арлекин проиграл скачку на Ливерпульский кубок. «У меня одна надежда, что ты как-нибудь выкрутишься, и Старик, я знаю, сделает для тебя все, что в его силах, хотя он сам страшно погорел на этих скачках. Ты не должна плохо думать обо мне, Энни, но мне так тяжело, что я не могу больше жить. Лучше уж уйти совсем». Вот что он говорил. Легко ли услышать такие слова от мужа в ночном мраке! Тут уж и за доктором-то посылать было поздно. Я вскочила с постели, поставила чайник на огонь и заставила его выпить воды с солью — несколько стаканов, один за другим, пока весь опий не вышел из него.
Эстер слушала горестную повесть этой женщины, и перед глазами ее возникал образ маленького человечка, которого она видела изо дня в день — такого аккуратного, подтянутого, такого степенного и невозмутимого, жизнь которого, как ей казалось, протекала спокойно, без малейших треволнений и бурь, — и вот какой была она на самом деле!
— Если бы я могла думать только о себе, мне бы было все равно, но у нас ведь дети подрастают. Как же он не думает о них? Одному богу известно, какая участь их ждет… Джон был бы самым лучшим из мужей, если бы не этот его порок, но он не может противиться своей страсти, как пьяница не может отойти от стойки.