− Не надо, Арсений Георгиевич! – Алексей Иванович сжал губы, чтобы не прорвалось ответное резкое слово. Он понимал боль дорогого ему человека, горько было от того, что страдающий ум Степанова не хотел понять его.
− Не надо, Арсений Георгиевич, - ещё раз проговорил сквозь онемевшие губы Алексей Иванович. – Знать меру моих страданий никому не дано. Когда-нибудь проглянут они в моих книгах. Это уже забота моя. К вам я шёл не за обидой…
Арсений Георгиевич в почувственной неловкости потеребил сухими морщинистыми кистями рук остро выпирающие из пижамных штанов колени, прокашлялся, сказал, в явном смущении:
− Ну-ну, не обижайся на старика. Тело-то усохло, ум по-прежнему горяч! Скверно, Алёша, душа скорбит от позорища, а сил нет изжить несправедливость извёрнутой жизни. К пределу подошёл. Вроде бы уже не мне страдать, глядя, как причмокивая от самодовольства, торопятся распнуть Матушку-Россию. И всё-таки, как прожив жизнь в заботах о людях, о достойной человеческой их жизни, не могу уединиться даже за этими стенами. Нет, Алексей, до последнего дня страдать нам за других!.. Ну, посиди, посиди, не торопись. Сейчас чайку подогрею, свеженького заварю! – Арсений Георгиевич, распорядившись чайником, подошёл к старенькой «Ригонде», вытянул с полки пластинку, поставил на проигрыватель.
Тихо-тихо, будто в далёкой дали, обозначилась мелодия, приблизилась с мерным цоканьем копыт, окрепла в звуке, услышались слова, щемящее памятные с той ещё довоенной ночи у огнисто разрывающего тьму костра:
«По долинам и по взгорьям
Шла дивизия вперёд.
Чтобы с боя взять Приморье –
Белой армии оплот…»
Тогда эту песню так же тихо, для себя, пели два по молодому сильных человека, за плечами которых уже была война, та, окутанная романтической дымкой отошедшего времени, война Гражданская. В той войне были и «штурмовые ночи Спасска», и «Волочаевские дни». И два человека пели свою песню: рассудительно-сдержанный Арсений Георгиевич Степанов, и нетерпеливый, порывистый в поступках, скорбный в мыслях, брат его Борис, о трагической судьбе которого только теперь он узнал. Пели двое, а он, семнадцатилетний Алёшка, взрастающий на безоглядном доверии к миру и людям, не представлявший даже смутно того, что уже подступало к нему из годов будущих, слушал, не смея вплести свой неустоявший голос в песню необычных людей. Теперь песня, озвученная многими слитными голосами, звучала близко, победно, и Арсений Георгиевич склонившись в кресло слушал, закрыв глаза, сдавив глыбистый лоб руками.
Песня стала затихать, как будто снова уходила в едва слышном постуке копыт в далёкую даль, из которой явилась, а Степанов всё сидел в неподвижности, не в силах выйти из когда-то прожитых дней.
− Арсений Георгиевич, - в растроганности позвал Алексей Иванович. – Скажите всё-таки. Новоявленные историки утверждают, что революция семнадцатого года и гражданская война – это всё большевистский заговор, переворот. Вы жили в то время. Так ли всё было?
− Неловко даже слышать такое от тебя, Алексей. – Степанов распрямился, смотрел, стараясь взглядом смягчить укоризну.
− Новоявленные историки обслуживают новоявленную буржуазию. Если бы рабочий и крестьянский люд не принял большевиков и революцию, мы были бы уничтожены в гражданской войне. Силища какая пёрла со всех сторон! Русский мужик встал, пошёл с большевиками за лучшую долю. Это решило исход гражданского противостояния. И нынешняя власть сможет удержаться, если вернёт народу человеческие ценности социализма. Но тогда это будет уже другая власть. Выбор здесь такой: либо с народом и остаться у власти, либо с буржуазией против народа и – потерять власть. Либо-либо. Так-то, Алексей! Хотя сам понимаешь, объяснять легче, чем жить.
Степанов поднялся, переставил пластинку. Теперь уже Алексей Иванович глубоко осел в кресло, прикрыл лицо руками, чувствуя меж пальцев тёплую влагу слёз. Песни времён войны Отечественной, он не мог слушать иначе.
− Это уже наше, общее с тобой, время, Алексей, - услышал он жёсткий, с хрипотцой голос, отнял от лица руки, взглянул влажными глазами.
− Плачешь! – укорил Арсений Георгиевич. – А я вот от ярости задыхаюсь. Такому врагу хребет сломали! А перед подленькой своей мразью не устояли! Напрочь забыли, что Троянские кони существуют не только в истории. Победитель на коленях! Где видано такое?.. – Степанов в какой-то упрямой сосредоточенности поставил другую пластинку, прибавил звук. В комнату набатно ворвался хор могучих голосов:
Вставай страна огромная,
Вставай на смертный бой…
Было это так неожиданно, и так к настроению, что Алексей Иванович рывком поднялся. Стоя, хмурясь, улыбаясь, дослушал гимн войны Отечественной до конца.
2
От Степанова Алексей Иванович возвращался в своё временное гостиничное пристанище знакомой с отрочества улицей, теперь неуютно чужой, словно разбухшей от слепящего многоцветья реклам, подмаргивающих вывесок, непонятных обозначений, от толп, бездеятельно бродящих взад-вперёд по мёртвенно-оранжевым тротуарам, от тусующихся у дверей ресторанов и гостиниц макияжных девиц в ожидании валютных покупателей. Отжимая к стенам домов людские вереницы, нескончаемо неслись, взблёскивая стёклами широких подфарников и выпуклыми боками, по - акульи удлинённые «Мерседесы», куцые, со злым собачьим выражением «Тойоты», «Волги», и «Лады», поблёкшие среди их блеска и мощи. Вся эта что-то выискивающая для себя ночная уличная жизнь, в её какой-то бледнолиловой покорности, вызывала ощущение последнего пиршества в подступающей вселенской погибели.
И Алексей Иванович, помня ту, прежнюю московскую улицу, которая прежде одаривала его особой уютной теплотой, ту улицу, где смех, весёлые голоса и песни звучали чаще, чем гудки машин и звенящие трели трамваев, пытался отстраниться от надоедливо слепящих неоновых потоков, блеска машин, угнетающей тесноты людей, в какой-то маниакальности бредущих встречь и в ход ему, и не мог не чувствовать, как всё плотнее обступает его телесная плоть улицы, равнодушная ко всему, кроме зазывных неоновых всполохов.
Когда случалось оглянуться, взгляд его улавливал в прогале высоких домов бетонно-металлическое тело Останкинской башни с округлым пузом «Седьмого неба». Сгустившаяся к ночи мутная наволочь скрывала антенную иглу, потому башня теряла обычно лёгкие свои очертания, казалась тяжёлой, насупленной, хмуро проглядывающей из-под косматости бровей всё пространство столичных улиц, крыш, домов. Алексей Иванович порой даже поёживался от чувствуемого следящего её взгляда, ловил себя на мысли, что есть какая-то связь между этой, высящейся над столицей дозорной башней и маниакальными толпами, бредущими улицей, в которую так неосторожно он вступил. Он торопился выбраться из удушающих уличных объятий. Но налитые багровостью глаза башни, как будто следили за каждым его шагом, за каждым взглядом. Казалось, сама башня движется за ним в неотступном старании удержать его в этом слепящем одурманивающем неоновом коридоре. Алексею Ивановичу пришлось сделать усилие, чтобы добраться до ближайшего перекрёстка. Наконец, он свернул в полутёмный, тихий переулок, пошёл, удлиняя себе дорогу, но чувствуя облегчение от сброшенного с себя бутафорского кошмара. С ожившим интересом вглядывался он в ещё сохранённую здесь прежнюю московскую жизнь. Редкие прохожие, как в отроческие его времена, шли в озабоченности, входили в подъезды, в арки дворов, на верхних и нижних этажах как-то подомашнему освещались квадраты окон, - люди готовились к недолгому ночному отдохновению. На одном из балконов бабушка терпеливо уговаривала капризничавшую перед сном внучку. На другом, обнявшись, стояли влюблённые, стеснительно смеялись после каждого поцелуя. Внизу, по тротуару, прогуливался в пиджаке старого покроя и соломенной шляпе кто-то из дедушек, держа на поводке лопоухого спаниеля. Девушка в лёгком летнем плащике спешила куда-то, постукивая каблуками туфель, на ходу поправляя распущенные по плечам волосы.