Первым живым существом, метнувшимся ей на глаза, был часовой у острога, да и тот, опершись спиной о будку, а руками на ружьё, сладко подрёмывал.
Но когда, миновав острог, она спустилась с пригорка к оврагу, по крутым скатам которого лепились убогие жилища обитателей принкулинской усадьбы, Ефимовна увидала со всех ног бегущего к ней навстречу мальчика. Он был в таких попыхах, что промчался бы мимо, не останавливаясь, если б его не окликнули. Мальчика этого звали Петькой; он возвращался домой со свидания с сестрой, скрывавшейся здесь с тех пор, как она сбежала от новых господ.
Продали её курлятьевские господа года три тому назад в дальнее место, но она так соскучилась по родному гнезду, а может быть, и по милому, оставшемуся здесь, что не вытерпела и сбежала. По глупости, конечно, не сумела рассудить, что прежние господа её не примут и что, попадись она только на глаза начальству, живо заберут её в острог, закуют в кандалы, выдерут и отправят туда, откуда она явилась. На её счастье ей встретились две монашки, отправлявшиеся за подаянием по одному пути с нею; они посоветовали ей остановиться в Принкулинской усадьбе, где у них были знакомые, и прожить там, пока не осмотрится да не узнает, что ей делать дальше.
Ефимовне всё это было известно. Между дворней курлятьевских и бахтеринских господ спокон века существовали самые тесные отношения. При покойных старых господах все вместе жили на одном дворе.
Но тем не менее, остановив мальчишку, Ефимовна сочла своим долгом спросить: откуда он бежит и для чего?
— По делу, тётенька, вот как и ты тоже, — дерзко ответил он, тряхнув кудрями.
— Ах ты, щенок! Я те задам дело! Туда же, с людьми равняется, — с притворным гневом проворчала старушка, и тут же с добродушной усмешкой прибавила: — Ну что Паранька? Поправляется?
Широкая улыбка расплылась по лицу ребёнка.
— Поправляется, тётенька, слава Богу! Только слаба больно, с ног валится. Как силами наберётся, так и уйдёт.
— Куда уйдёт?
Он промолчал.
— Куда ж она уйдёт? — повторила Ефимовна.
— Далеко, — уклончиво отвечал он.
— За Киев, к полякам, что ль? Ну, чего ты, дурак, боишься? Предательница я вам, что ли? Не бось, не выдам; матка ваша мне кумой доводилась.
— Я не боюсь, тётенька, а только... Уж больно мне крепко наказывали никому не говорить, — запинаясь, пролепетал смущённый мальчик. — Крест заставили целовать, что никому не скажу.
Лицо Ефимовны сделалось серьёзно.
— Ну, и не говори, коли так, Христос с тобой, беги себе с Богом. А Параньку твою я повидаю, да гривну ей на дорогу подам, пусть нашу маленькую барышню в молитве помянет.
— Спасибо, тётенька.
Он побежал к городу, а она спустилась по узкой тропинке, протоптанной между сугробами, в овраг.
Передав ворожее подарки и погуторив с нею малую толику, Ефимовна отправилась к Параньке, которая жила в землянке у слепого нищего, каждый день с раннего утра выходившего с поводырём на паперть Николы-угодника, что на базарной площади. Весь город знал этого слепого нищего, и так много подавали ему и деньгами, и всяким добром, что в его землянке пресытно и претепло жилось и ему самому, и тем, кого он призревал. Жильцы у него не переводились. Теперь, кроме Параньки, девки лет двадцати, ютилась у него монашка, да ещё двое каких-то средних лет, мужчина с бабой, с довольно-таки зверскими лицами. Особенно страшна была баба, глаза у неё были такие злые да хитрые, что невольно вздрогнешь, когда она на тебя ими уставится.
Но в то время, как Ефимовна сидела у ворожеи, солнышко показалось, и к ранней обедне на соборной колокольне ударили, слепой потащился с поводырём к своему месту, на паперть, побрела туда же, только другой дорогой, и чета разбойничьего вида, так что в землянке, кроме Параньки с монашкой, высокой, худой женщины с бледным рябым лицом, никого не осталось. Обе почтительно поднялись и низко поклонились при появлении почётной гостьи.
— Здравствуй, девонька, здравствуй! Здравствуй и ты, Фелицата, — приветливо поздоровалась с ними Ефимовна. — Сейчас братишку твоего встретила. Уходишь отсюда, говорит? Попрощаться с тобой пришла. Дай тебе Бог всего хорошего, — обратилась она к Параньке.
— Ангела моего пришлю те, да поведёт он тя к истине, — важно вымолвила монашка.
Ефимовна покосилась на неё.
— Ну, где уж нам, грешным, ангелов ждать, дай Бог, чтоб хоть от злых людей оградил Господь да в конец пропасть не допустил, — сказала она со вздохом.
И снова, повернувшись к девушке, которая, стоя, почтительно её слушала, она спросила:
— Куда же ты думаешь идтить, касатка?
— Судьбы Господни неисповедимы, — снова вмешалась в их беседу чёрная женщина.
— В обитель свою, что ли, она тебя подбивает? — довольно-таки презрительно кивнув на монахиню, спросила Ефимовна.
Параня молча кивнула. Наступило молчание.
— Оно, конечно... Если так рассудить, в такую ты таперича попала беду, что и присоветовать тебе ничего невозможно, — начала рассуждать Ефимовна с долгими расстановками между словами и не переставая кидать на монашку подозрительные взгляды, — а всё же, хоть и набедокурила ты на свою голову, но душа в тебе есть и крещена ты по-православному... Значит... Оно тово, значит... И вдруг, озабоченно сдвинув брови, она с живостью спросила: — В монастырь к отцу Ермилу ходила?
При этом имени чёрная женщина порывисто сорвалась с места и вышла из землянки. Паранька же ещё ниже опустила голову, стиснула губы, и между её сдвинутыми бровями появилась складочка, от которой всё её доброе глуповатое лицо мгновенно преобразилось в злое и упорное. Метаморфоза эта не ускользнула от внимательного взгляда старухи, она поднялась с места и, глянув на растворенную дверь, из которой виднелась фигура монашки, резко черневшая на сверкающем белизной фоне снеговых сугробов, прибавила, понижая голос до шёпота и низко пригибаясь к своей слушательнице.
— Ты об душе-то своей подумала ли? Ведь уж к ним, как попадёшь (она махнула рукой по направлению двери), они не выпустят.
— Мне, тётенька, другого ходу нету, — с усилием проговорила Паранька.
Ефимовна вздохнула:
— Отец Ермил, может, наставил бы тебя, сходила бы ты к нему да покаялась. Святой человек.
— Ивана Кобылинских он не отстоял, — возразила девушка, мрачно потупясь.
— Да уж таких чертей, прости Господи, как кобылинские господа...
— А наша-то нешто лучше? — прервала её с горькой усмешкой девушка. — С родными-то дочерьми, что понаделала!
Глаза старухи загорелись любопытством.
— Что такое? — порывисто спросила она.
— Да нешто вы не слышали?
— Ничего у нас про них не слыхать, вот уж которую неделю ни слуху, ни духу. Посылали наши господа им приглашение на крестины, как следует быть промеж сродственников, не изволили пожаловать, нездоровьем отозвались. Знаем мы это нездоровье! Злость её разбирает, что колдовство ейное не удалось. Господь нашим господам за доброту ихнюю да за справедливость дочку послал, да какую ещё красавицу-то, загляденье! Ну, что ж ты про своих-то барышень ничего не говоришь? — вернулась она к недосказанному сообщению. — Взаправду, что ли, расхворались? Про Клавдию-то Николаевну, намеднись, губернатор у наших-то спрашивал...
— Клавдия Николаевна ничего, а вот Катерина Николаевна с Марьей Николаевной...
— Что ж они?
— Да кликушами сделались, вот что.
— Н-ну!
— Ей-Богу, вот вам крест, что не вру! На прошлой неделе у ранней обедни так завизжали перед святыми Дарами, что весь народ от них шарахнулся. Без чувств вынесли обеих.
И, помолчав немного, точно для того, чтобы дать своей слушательнице опомниться от страшного известия, Паранька продолжала:
— А как в горницу-то их внесли, биться стали, никому не сдержать. Не впервой это с ними, говорят. Григорьевне всё известно, но эта господ не выдаст, хоть ты её на куски режь, а только, как барышень на полу застали, сорочки в крови, синяки по всему телу и волосы клочьями... Григорьевна в горницу-то ихнюю не одна вошла, а с Лизкой...