Было уже три часа утра, и звёзды на небе мало-помалу тускнели при первом проблеске начинающегося дня. Но всё-таки на улицах толпился народ. При виде печального шествия все останавливались и спрашивали: кого несут?
— Раненого Робеспьера, — отвечали жандармы, и большая часть лиц освещалась радостью.
— Тиран умирает! Слава Богу, больше не будет казней! — раздавалось со всех сторон.
Конвент, однако, не принял своего полумёртвого врага. Он был объявлен вне закона, и, следовательно, с ним могло иметь дело только правосудие. Его отправляют в Комитет общественной безопасности, проносят по той самой лестнице, где он два дня перед тем гордо вызвал на бой Бильо-Варрена, и кладут на стол в комнате, соседней с залом собрания комитета. Под голову ему ставят ящик с образцами солдатского хлеба. Ему расстёгивают рубашку на горле, и кровь свободно сочится из простреленной скулы Его синий сюртук изорван, а брюки и чулки забрызганы кровью.
Неподкупный теперь представляется неподвижной, но всё-таки дышащей и страдающей массой. Он открывает глаза и инстинктивно ищет правой рукой платок, чтобы обтереть губы. Но его дрожащие пальцы приходят в соприкосновение с лежащим кожаным футляром от пистолета, и он машинально подносит его к своей ране. По иронии судьбы на этом футляре красуется надпись: «Великий монарх. Лекур, поставщик двора».
Мало-помалу Робеспьер приходит совершенно в себя. Он обводит глазами комнату и видит у окна Сен-Жюста и Дюма, которого нашли в ратуше и привели в комитет. Мимо проходят много лиц, которые осыпают оскорблениями полуживого Робеспьера.
— Вот свергнутый кумир! — говорит один.
— Со своей повязкой он похож на мумию! — говорит другой.
— Он теперь, конечно, думает о своём Верховном Существе! — воскликнул третий.
Он всё слышит и, молча, неподвижно устремив глаза в потолок, медленно пьёт чашу горечи. Ему придётся её испить до последней капли. Если бы он одержал победу, то был бы полубогом, а побеждённый, он пригвождён к позорному столбу. И, однако, успех был так близок, так возможен. Если бы конвент не подчинился так слепо, так рабски нападкам на него Тальена и дал бы ему сказать хоть несколько слов, то всё изменилось бы. Но заговорщики слишком хорошо всё обдумали, всё подготовили. Тут мысли Робеспьера переходят на Коммуну и тех изменников, которые его предали в последнюю минуту.
Неожиданно среди этих мрачных размышлений он почувствовал невыносимую боль в колене. Подвязка слишком была затянута. Он приподнялся и хотел её развязать правой рукой. Но силы ему изменили, и он снова упал на стол.
Но вот кто-то дотронулся до подвязки и поправил её. Он снова приподнялся и посмотрел. Неужели это было наяву, а не во сне? Перед ним стоял Оливье.
— Благодарю, мой... мой...
Он хотел сказать «сын», но у него хватило сил удержаться. Нет, Оливье не должен знать тайны своего рождения.
Нравственное волнение слишком повлияло на его слабые силы, и он снова потерял сознание. Действительно, Оливье, проходя мимо из комитета, где он получил паспорта себе, матери и невесте, увидел тщетные попытки Робеспьера развязать подвязку и невольно оказал ему эту услугу. Затем он быстро удалился в Тюильрийский сад, где на скамейке его ждали Кларисса и Тереза.
— Я достал паспорта! — крикнул он издали.
— Так пойдём поскорее, — сказала Кларисса. — Вернёмся в Монморанси. Я не могу более оставаться в этом городе ужасов и печали.
— Мы ещё не можем ехать, — произнёс Оливье, — паспорта не имеют силы, пока к ним не приложена печать комитета, а для этого мне велели прийти в три часа дня.
— Что нам делать? Куда нам деться? — произносит Кларисса, бледная, истощённая.
— Пойдёмте на улицу Рошэ, к приятельнице Леонара. Вы увидите, она меня примет с распростёртыми объятиями, так как ей нечего более опасаться Робеспьера.
В пять часов, когда уже совершенно рассвело, и вся природа, казалось, ожила после недавней грозы, Робеспьера вынесли из помещения Комитета общественной безопасности. Было решено его временно поместить в консьержери для формального установления его личности, а затем без суда, как человека, объявленного вне закона, подвергнуть казни. Убаюканный мерным шагом жандармов, которые несли его на носилках, он заснул или скорее впал в забытье, и когда очнулся, то увидел себя в небольшой келье.
— Могу я писать? — спросил он у жандарма, который стоял подле него.
— Нет.
— Где я?
— В консьержери.
— В консьержери, — повторил он, сверкая глазами, — а в какой части?
— Между кельей королевы и часовней жиронденов.
Он вспомнил, что находился среди своих жертв, и мысленно повторил надпись на стене: «Робеспьер, твой час придёт!» Мертвецы были правы: если бы он вовремя уничтожил гильотину, то не находился бы здесь и не сделался бы жертвой им же созданного террора. Но он не мог этого сделать. Это было бы слишком преждевременно, и он всё-таки погиб бы.
Мысли его стали путаться. Ему казалось, что он юноша и стоит у фортепиано, на котором играет Кларисса. Мало-помалу он совершенно потерял сознание, и когда явился для его формального опознания Фукье-Тенвиль, его креатура, то он не узнал его голоса.
Конец теперь близко. В пять часов назначено роковое шествие на площадь Революции, так как по приказанию конвента на этот раз гильотина снова там воздвигнута. Робеспьера кладут на носилки и выносят его среди толпы арестантов, его жертв, которые видят в его смерти зарю своего освобождения. Во дворе его помещают на телегу и привязывают к скамейке, чтобы он не упал. Свежий воздух восстанавливает его силы, и он смотрит на всё с безмолвным презрением.
Ганрио и Кутон находятся на той же скамейке справа и слева от него, а сзади помещаются его брат Огюстен, Сен-Жюст и Дюма. Всего приговорённых было двадцать два человека, и они наполнили пять телег.
Наконец, началась via dolorosa Робеспьера. Несметные толпы заполняли улицы, осыпая своего прежнего кумира оскорблениями и грубой бранью с тем же энтузиазмом, как некогда его приветствовали на празднике в честь Верховного Существа.
Роковое шествие сворачивает на набережную и направляется к улице Сент-Оноре. Крики ненависти и проклятия носятся в воздухе.
— Чудовище! — кричит одна женщина, которая потеряла двух детей благодаря прериальскому закону.
— Гнусное чудовище! Именем всех матерей я тебя напутствую проклятиями в ад.
Толпы всё увеличивались, так как было декади, революционный день отдыха, и весь Париж находился на улицах.
В окнах и на балконах виднелись весёлые, радостные лица, так как все знали, что за этими последними жертвами исчезнет террор.
Перевязка полускрывала лицо Робеспьера, и глаза его, как бы стеклянные, были неподвижно устремлены в пространство. Рядом с ним сидел Ганрио, бледный, испуганный. Калека Кутон и раненый Огюстен Робеспьер лежали на дне телеги. Только Сен-Жюст стоял, гордо выпрямившись, и презрительно смотрел на толпу.
Выйдя на улицу Сент-Оноре и миновав Якобинский клуб, где Неподкупный два дня перед тем неограниченно царил, шествие остановилось перед домом Дюплэ.
— Эй, Робеспьер, — кричит какой-то голос, — смотри, как твоё логовище забрызгано кровью твоих жертв.
По данному знаку какой-то ребёнок выделяется из толпы с малярной кистью в руках и, обмакнув её в ведро с кровью, забрызгивает кровью дверь.
Во дворе слышится вой собаки. Очевидно, Блунд почувствовал присутствие хозяина. Робеспьер закрывает глаза, но тщетно: он слышит вой верного животного.
Между тем в толпе раздаётся:
— А где семья Дюплэ?
— Отец в тюрьме в Плесси, а мать с малолетним сыном в Сент-Пелажи.
— Леба застрелился, и тело его лежит в одной из телег.
— А дочери?
— Спаслись бегством.
Шествие продолжалось. Вдали замирал вой собаки, как бы посылавшей своему хозяину последнее «прости».
При повороте на улицу Сен-Флорентин какой-то юноша перебегает через мостовую и скрывается на улице Революции.
— Эй, погоди! — кричит толпа. — Не будь трусом! Посмотри, как у Неподкупного отлетит голова!