Глаза Клариссы засверкали новым страхом.
— Так Оливье знает тайну своего рождения?
— Нет, не беспокойтесь, я не сказал ему ни слова, чтобы уменьшить его любовь к вам и веру в вас или чтобы уменьшить его ненависть ко мне, которая вполне может служить вам местью.
— Вы ошибаетесь насчёт моих чувств, я нисколько не думаю о мести и даже давно перестала упрекать вас. Ведь прошедшее было так давно, так давно.
Неподкупный бросил на неё взгляд, полный горя и сожаления. Бледная, увядшая не по возрасту, она была для него живым укором. Если она забыла прошедшее, то он не мог забыть, что на этих поблекших от страданий и печали, некогда розовых губах он запечатлел свой первый поцелуй.
— Хотя я не могу забыть прошедшего, — произнёс он, — но я, право, не так виноват, как кажется. Отчего ваш отец из личной гордости отказал мне в вашей руке и прогнал, как лакея? Благодаря этой аристократической гордости возникла революция и всех сравняла под гильотиной. Печальное прошедшее и ужасное настоящее обязаны своим происхождением гордости вашего отца. Я никогда не бросился бы с таким безумием в политический водоворот...
— Полноте, — перебила его Кларисса, — прошедшее умерло, давно умерло!
— Нет, оно не умерло! — воскликнул он. — И ваш сын служит живым доказательством, что прошедшее...
— Если его ненависть нанесла минутный удар вашему самолюбию, — промолвила Кларисса, перебив его в третий раз, — то я должна всю жизнь смертельно страдать всякий раз, как он произнесёт ваше имя с презрением и отвращением. Я должна постоянно с ужасом спрашивать себя: простит ли он мне когда-нибудь, что по моей милости такой отец, как вы...
— И вы также! — воскликнул Неподкупный, печально смотря на неё. — Как, вы разделяете общее заблуждение насчёт меня? Даже вы не поняли, что под кажущейся жестокостью я скрываю идеальные стремления. Я имел в виду только счастье Франции и всего человечества, но достичь этой цели можно, только очистив Францию от низких изменников. Я — убийца? Я — тиран? Я — мститель, я — пророк, провозвестник справедливости и добродетели! Я не отвечаю за то, что народ, скованный цепями рабства в продолжение многих веков, освободившись, во зло употребил свою свободу. Каждая победа сопровождается кровопролитием!
Кларисса слушала с таким же изумлением, как Воган, проповедь Робеспьера о достижении гильотиной всеобщего счастья.
— Будущее меня оправдает! — прибавил он. — Когда я достигну власти, то мои действия докажут чистоту моих намерений.
— А разве вы теперь не всемогущи? — спросила Кларисса.
— Нет, я не всемогущ! Враги мешают мне действовать, как я хочу. Но я уже вступил с ними в последний бой. Надо всё покончить разом. Я не могу более переносить этой проклятой жизни. Все меня ненавидят, все мне изменяют. Над моей головой постоянно висит кинжал. Я провожу бессонные ночи. Пора, пора всё кончить! Одним страшным ударом я освобожусь ото всех извергов, подвергающих меня ужасным мукам, а затем — мир, вечный мир. Я встречу его радостно, с распростёртыми объятиями.
— Но если так, — возразила Кларисса, — то отчего же вы до сих пор не закрыли революционного трибунала и не выпустили на свободу всех узников? Сколько благословений тогда посыпалось бы на вас, вы осушили бы столько же слёз, сколько пролито благодаря вам. Всё было бы забыто, и вы были бы счастливы.
— Это было невозможно, — отвечал Робеспьер, — это ещё невозможно и теперь. Если бы я вздумал так поступить, то погиб бы, подобно Дантону. До настоящей минуты ещё не пришло время. Милосердие означило измену, а человеколюбие — смерть. Чтоб пережить, надо было уличать, обвинять, убивать, убивать безжалостно. Страх, смерть, а не что иное побуждали французов к самым бесчеловечным поступкам. Страх овладел всеми: конвентом, комитетом, революционным трибуналом, даже толпой, которая сделалась позорным рабом ужаса, овладевшего Францией. Это правительство назвали террором, и действительно это было время террора для жертв, обвинителей и судей, для всех и каждого.
Кларисса с ужасом смотрела на него.
— Так нет надежды, — промолвила она, — Франция погибнет от гнусного страха. Неужели не найдётся смельчака, который взял бы это чудовище за горло и задушил бы его?
— Найдётся.
— Но, Боже мой, кто?
— Я.
— Вы?
— Да, я.
И Робеспьер развил перед нею свой план. Как только погибнет Комитет общественной безопасности, он станет полным, всемогущим повелителем, уничтожит гильотину и водворит мир, справедливость, милосердие.
— Но когда это будет? — спросила Кларисса, очарованная его словами.
— Не знаю. Может быть, через несколько дней. Сегодня канун великого боя. Надо ждать и быть терпеливым.
Вдали послышался какой-то смутный шум вроде переката морских волн.
— Что это такое? — спросила Кларисса.
Робеспьер ничего не ответил, но вздрогнул и побледнел. Кларисса поняла, что означает этот шум. Леба её предупредил, и теперь именно было время проезда по улице мимо их окон телег с жертвами гильотины. Робеспьер поспешно закрыл ставни.
— Так все эти несчастные люди, — воскликнула Кларисса, вне себя от отчаяния, — должны умереть, потому что час милосердия ещё не пробил! Через несколько дней, вы сами говорите, их можно было бы спасти. Неужели они погибнут накануне общего спасения? О, это ужасно, ужасно!
— Я ничего не могу сделать, я бессилен.
— Как, вы бессильны? Сделайте сегодня то, что вы хотите сделать через несколько дней. Крикните из этого окна толпе: «Милость несчастным!» Вы — кумир толпы, и ваше слово раздастся по всей Франции. Скажите это слово милосердия, и вы будете героем, ваш сын перестанет ненавидеть и проклинать вас.
— Вы не понимаете, что говорите, — отвечал Робеспьер в сильнейшем волнении. — Как могу я остановить одним словом эти телеги и толпу человеческих подонков. В ней нет ни одного уважающего себя человека. Это чернь, обезумевшая от жажды крови. Они боятся и уважают только одно — гильотину. Вы говорите, что я — их кумир. Это неправда: их кумир — палач. Вступить в бой мне одному с этой слепой, безумной толпой — сумасшествие.
Кларисса не обращала внимания на его аргументы и продолжала умолять, ломая себе руки.
Шум приближался. Робеспьер невольно приотворил ставень в одном из окон и взглянул на улицу.
— Это они! Это они! — промолвила Кларисса, заливаясь слезами.
Робеспьер быстро закрыл ставень.
— Подумайте о своей юности, — неожиданно воскликнула Кларисса, — вы тогда были милосердны и человеколюбивы. Вас тогда возмущала всякая несправедливость, и вы заступались за слабых, за угнетённых. Подумайте о вашей юности! Они невинны, а вы не хотите их спасти.
— Да, это безумие, — повторил Робеспьер в отчаянии. — Вы хотите моей смерти, своей и вашей племянницы. Малейшая попытка со стороны кого-либо спасти этих жертв навлечёт на него ожесточённую злобу толпы. Его разорвут на части, его раздавят под колёсами телег! Этого вы хотите? Не лучше ли, чтобы я остался жив и спас вас, вашего сына и вашу племянницу?
В эту минуту дверь отворилась, и на пороге показался Урбен. Робеспьер понял, что явился Леба с Оливье, но он не желал, чтобы сын его видел.
— Пусть гражданин Леба и его товарищ подождут, пока я уйду.
Урбен посмотрел на него с удивлением.
— Гражданин Леба один, — отвечал он.
— Как один? — спросил Робеспьер.
— А Оливье? — воскликнула Кларисса, дрожа всем телом.
Робеспьер бросился к двери и позвал Леба.
Действительно, Леба пришёл один и объявил, что Оливье не было в тюрьме Ла-Форс.
— Он спасся бегством? — спросил Робеспьер.
— По несчастью, нет: его взял полицейский агент Куланжон, но куда он его повёз, неизвестно. Может быть, в консьержери.
— В революционный трибунал! — вскрикнула с ужасом Кларисса.
Робеспьер был также поражён страхом. Комитет, вероятно, отдал Оливье под суд, и, быть может, он находился в числе жертв, которых сейчас провезут мимо окон на пути к гильотине.
— Бегите и узнайте! — крикнул он Леба, а пока последний бросился к дверям, он поспешил к окну.