Бахтерины в этом году в деревню не ездили. Софья Фёдоровна целые дни проводила в саду, которым в этом году садовник занимался особенно тщательно. От цветов, расцветающих в куртинах под окнами барыниной спальни, да от розовой и белой акации вдоль каменной ограды аромат разносился по всему переулку.
Что происходило в душе Софьи Фёдоровны, отгадать было трудно; никому не поверяла она своих дум, но на вид она была спокойна, и, глядя на неё, когда она спускалась с широких ступенек террасы, обсаженной старыми, тенистыми деревьями, в белом вышитом капоте и в кружевном чепце с цветными лентами на седеющих волосах, трудно было предполагать, что её гложет печаль и забота: так тверда была её поступь и спокоен взгляд. У неё вошло в привычку всё утро, до обеда, сидеть под кудрявым вязом за вышиванием бисером и шелками в пяльцах. Никогда не спрашивала она, где дочь, и когда Магдалина опаздывала к обеду, не выказывала ни удивления, ни беспокойства. На доклад дворецкого, что уже третий час, пора подавать кушать, а боярышни всё ещё дома нет, она отвечала с невозмутимым спокойствием и не поднимая глаз с работы:
— Надо её подождать, она скоро вернётся.
Разыскав старинный узор, составленный по картине знаменитого художника её покойным мужем и хранившийся в одном из потайных ящиков бюро из розового дерева с инкрустациями, подарок Ивана Васильевича, когда он был женихом, Софья Фёдоровна начала вышивать с этого узора большой ковёр в комнату дочери. Тот, что она вышила мужу тридцать лет тому назад, выцвел от употребления и, как его ни берегли, местами проносился, а ей хотелось, чтоб у Магдалиночки остался ковёр её работы на память.
Вышивала она по тонкой канве, мелким швом, тщательно подбирая тени; работа была кропотливая и подвигалась медленно, но зато лица, цветы и деревья выходили, как живые.
— Успею ли я кончить? — говаривала она иногда со вздохом, в то время как Магдалина любовалась рыцарем на коне перед замком с красавицей, выглядывавшей из окна высокой башни.
— Разумеется, успеете, маменька, — спешила ответить Магдалина. — Почему же не успеть? Ведь вы папеньке ковёр за год вышили.
Но при произнесении этих слов сердце её тоскливо сжималось. Она догадывалась, на что намекала мать. Мысль о смерти теперь ни на минуту их не покидала. Обе они чувствовали, что долго прожить в том напряжённом состоянии, в котором они находятся с того дня, как с Фёдором стряслась беда, невозможно и, разумеется, первая падёт на скорбном пути та, чей организм уже подточен и летами, и раньше испытанными ударами судьбы. При этой мысли Магдалине становилось так горько, что она не знала, чего ей больше желать: жить ли для борьбы с людьми и с судьбой, или умереть вместе с матерью и ждать соединения с возлюбленным на том свете, там, где разлуки с близкими душами нет.
Но минуты такого душевного изнеможения находили на неё редко и проходили быстро. Слишком много было в ней энергии и силы воли, чтоб не любить жизни во всех её проявлениях, даже самых ужасных.
Каждое утро ходила она к ранней обедне в их приходскую церковь и там, на виду у всех, так усердно молилась, что заподозрить её в отходе от православия было немыслимо.
Впрочем, обвинение стряпчего, не нашедши поддержки у начальства, волей-неволей должно было кануть в Лету; тем более что и розыски его в этом направлении ни к чему не привели. Убийство князя Дульского послужило как будто сигналом для исчезновения симионовцев из здешней местности; они все точно сквозь землю провалились.
Другого следователя, менее пристрастного, чем Корнилович, обстоятельство это навело бы на подозрение, и он стал бы искать в нём связь с преступлением, в котором так упорно обвинял Курлятьева, но он был из тех, которым легче лишиться жизни, чем сознаться в ошибке.
Магдалина же, напротив того, с каждым часом всё яснее и яснее сознавала своё заблуждение и с ужасом спрашивала себя, как могла она увлекаться таким наглым фанатиком, как Симионий, и не видеть, по какому ложному пути он ведёт своих последователей.
А её ещё берегли и скрывали от неё мрачные стороны таинственного учения; ни на одном радении она не присутствовала; из сестёр и братьев, составлявших общину Симиония, она знала только его самого, двух-трёх скитниц из простых, ничего кроме беспредельной преданности учителю не умевших проповедовать, да сестру Марью Курлятьеву, очаровавшую её с первой минуты не одним только восторженным фанатизмом и таинственностью обстановки, в которой она пребывала целых двадцать лет, но также и тем, что она одной с нею фамилии, одного с нею воспитания и что, с детства слыша про неё, она до мельчайших подробностей знала её скорбный роман. Явилась она ей в ореоле мученицы за любовь, верной своему чувству до гроба.
Про её смерть Магдалина узнала ещё в мае месяце от Ефимовны. Старая няня нарочно ходила в курлятьевский дом, чтоб всё разузнать, и из бессвязной речи Варварки убедилась, что в предположении своём не ошиблась — боярышня Марья Николаевна скончалась в ту ночь, как старая няня приходила сюда за Магдалиной. В подвале произошло великое сборище. Шли на радение, а попали на похороны. И Андреич туда ходил. Всех видел: покойника боярина Николая Семёныча и покойных боярышень Катерину Николаевну и Клавдию Николаевну. Марью Николаевну в гроб положили; все с нею прощались и плакали. Приложился к её окоченевшей ручке и Андреич. Разубрана, как к венцу, в белом. Такая красавица, ну, точь-в-точь Клавдия Николавна, как с оборотнем её венчали.
— Христова невеста, молитвенница за нас, грешных. У престола Всевышнего таперича её душа. Авва Симионий сказал: «Не нам за неё молиться, а ей за нас», — рассказывала, захлёбываясь от умиления, Варварка.
«И обо мне она теперь молится, — думала Магдалина, слушая Ефимовну. — Ей теперь всё ясно. Она обрела путь к Истине. Не там, где всю жизнь тщетно его искала; но ей всё зачтётся, все её заблуждения, муки и слёзы. И всё ей простится за чистоту её помыслов и самоотвержение. Богу угодно было оставить её в ослеплении до конца, за это с неё не взыщется».
Невзирая на совет Грибкова не ходить в старый дом, Магдалину так потянуло туда после рассказа Ефимовны, что она не вытерпела и сама понесла Андреичу съестные припасы, которые она доставляла ему каждую неделю.
Старик повторил ей то, что она уже слышала от Ефимовны, с прибавлением некоторых подробностей, которые он скрыл от Варварки: ту, что превратилась теперь из монахини Марии снова в боярышню Курлятьеву, погребли рядом с родителем, под каменным крестом, в дремучем лесу, далеко отсюда, у самой границы Кесарского государства, в горах. Провезли её той же ночью мимо Воскресенского монастыря, не встретив ни души. А и встретился бы кто, так не задержали бы поезда с солью, во главе которого сам авва Симионий, переодетый чумаком, сидел на подводе, покрытой кошмами и ковром, как истый богач торговец.
Кому же пришло бы в голову, что под ним гроб с телом почившей девственницы?
— Так и покойного Николая Семёныча провезли, — рассказывал Андреич, — да только он и оттуда дорогу сюда, в старое гнездо, нашёл...
— А с тех пор не собирались они сюда молиться? — спросила Магдалина, не дав ему досказать начатой фразы.
Не любила она, когда старик предавался своим бредням, жутко ей становилось его слушать.
— Никто здесь не был с тех пор, и надо так полагать, что долго теперь не придут, — отвечал он.
Из чего он это заключал, она не спрашивала, всё равно не скажет. Невзирая на старческое слабоумие, тайны симионовцев он хранил свято, и недаром они ему доверяли.
То же самое повторил он ей и через месяц, и через два, каждый раз, когда Магдалина заходила к нему: не слыхать ничего про симионовцев, в другом, верно, месте молельню себе устроили.
Он предлагал ей побродить по старому дому и, когда она соглашалась, торопливо брал связку ключей и бодро шагал через двор, поросший травой, к крыльцу, бормоча сквозь зубы всё те же, давно известные ей слова:
— Как увезли старого барина, приказали мне все комнаты запереть и ключи у себя держать. А там барыня прислала из Питера Ивана, он всё, что нужно было, вывез, и опять я все запер, и с тех пор так и стоит...