На улице, в двух шагах от сторожки, раздался серебристый смех. Молодой барин обернулся и увидал молоденькую бабёнку, повязанную алым платочком, которую бубенцы и колокольцы подъехавшего к заставе дорожного экипажа заставили спрыгнуть с постели, накинуть на себя, что первое попало под руку и выскочить на крылечко, чтоб поглазеть на проезжих. Всё время, что барин разговаривал с безногим солдатом у сторожки, она не спускала с него глаз, любуясь его пригожим лицом, статностью и щегольской дорожной бекешей из зелёного сукна с серебряными круглыми пуговками.
— Не слушай его, боярин, это они прежде у Ильи Пророка жили, как ещё сына не женили, а таперича дом-то у Ильи Пророка молодым уступили, а сами во флигелёк, к пешему базару переехали, — выпалила она скороговоркой, не спуская смеющихся глаз с молодого человека. — Всяк тебе там укажет, все у нас Грибковых знают, езжайте себе без сумления.
Подарив и бабе гривну на пряники за указание, Курлятьев сел в коляску, камердинер влез на широкие козлы рядом с кучером, повар взгромоздился в кибиточку на запятках, кучер закричал: «Пошёл!», — форейтор взмахнул поводьями, и лошади понеслись вскачь по пыльным и пустым улицам, мимо домов с запертыми ставнями.
Однако город уже начинал просыпаться, кое-где со скрипом растворялись ворота, чтоб пропустить корову, которая присоединялась к стаду, выгоняемому на пастбище, и пока приезжих задерживали у заставы, несколько возов с живностью и овощами успели проехать на базарную площадь.
Утро было прелестное.
Там, откуда ехал Курлятьев, весна ещё не наступала, шли дожди и дули холодные ветры, почки на деревьях не распустились, люди ещё кутались в шубы, а в домах топили печи, — здесь же небо было синее и прозрачное, по нему скользили лёгкие облачка, окрашенные пурпуром занимавшейся зари, в деревьях, покрытых нежною зеленью и цветами черешен, яблонь и акаций, весело чирикали птицы, свивая себе гнёзда. Пахло душистой травой и цветами, а лучи восходящего солнца грели, как летом.
В ту самую минуту, когда дорожный экипаж приезжих приближался к соборной площади, с колокольни раздался первый протяжный удар колокола, призывающего к ранней обедне. Всё вдруг оживилось. Заскрипели калитки и ворота, высыпали на улицу водовозы с пустыми бочками, женщины с кульками и корзинами; распахнулись и окна под нетерпеливой рукой любопытных, спешивших высунуться на улицу, чтоб поглазеть на дорожный экипаж, мчавшийся мимо них, и проводить его взглядом до следующего переулка, где ждали его та же встреча и проводы.
Наконец показалась и базарная площадь. Тут уж жизнь кипела вовсю. У возов с живностью и зеленью, перед кудахтающими курами с цыплятами в решетах, связанными попарно индейками, гусями, утками и поросятами, толпились с визгливыми возгласами, хохотом и бранью запасливые хозяйки. Возбуждённый гул человеческого говора сливался с визгом, хрюканьем, мычанием и лаем животных. Тут все так были заняты делом, что даже на приближающийся экипаж с незнакомыми путешественниками обратили внимание тогда только, когда он, врезавшись в толпу, остановился, и кучер стал спрашивать: «Где тут найти дом приказного Грибкова?»
Оказалось, что баба у заставы сказала правду: все здесь знали Грибковых, и среди гула голосов, повторявших имя, произнесённое кучером, несколько десятков рук вытянулось по направлению к флигелю, сверкавшему чисто промытыми стёклами пяти окон.
Сам хозяин этого дома, приказный Грибков, вышедший в домашнем дезабилье на базар раньше всех, чтоб из первых рук перехватить себе запас провизии на неделю, заприметив ещё издали дорожный дормез с выглядывавшим из-под поднятого кузова молодым барином, тотчас же догадался, кто этот барин, и, бросив бабе, у которой торговал индюшку, пригоршню медных денег, зажал под мышкой трепещущую птицу и со всех ног пустился бежать закоулками домой, подобрав одной рукой разлетающиеся полы халата, а другой поправляя на ходу ночной колпак, готовый слететь с его лысой головы.
И так быстро успел он добежать, что когда дормез завернул в ворота его дома, он уже стоял на крыльце, одетый в праздничный наряд, в то время как жена его накрывала стол чистою скатертью и уставляла его съестным, вынутым из кладовой и подвала.
— Это вашей милости правду сказали, что даже и одного дня в вашем доме невозможно прожить, — заметил приказный, когда гость передал ему свою беседу со сторожем у заставы. — Сколько раз отписывал я покойной Анне Фёдоровне про то, что дом их от запустения совсем разваливается и что поправка ему нужна, но матушка ваша, царство им небесное, только гневаться на меня за это изволили и тратиться на дом отнюдь не желали.
Разговор этот происходил в гостиной, чистенько обставленной тяжёлой мебелью из красного дерева, приобретённой, вероятно, из барского дома от какого-нибудь из многочисленных клиентов Грибкова, а может быть, и в подарок полученной за какую-нибудь важную услугу.
Приезжий успел уже привести себя в порядок после дороги, умыться, побриться, переодеться и закусить. Теперь он сидел в свежем, душистом белье и щегольском халате на почётном месте, на длинном диване с прямой деревянной спинкой, покрытом полотняным чехлом, и курил трубку с длинным бисерным чубуком. На овальном столе перед ним наставлены были всевозможные сласти на тарелочках, и лежал кисет с табаком. Кисет был вышит по розовому атласу синелью и шелками теми же самыми хорошенькими ручками, которые смастерили и бисерный чехол на трубку.
На кончике кресла справа от него в почтительной позе лепился хозяин дома, а поодаль на стульце скромно приютилась хозяйка, худощавая женщина лет под сорок, с острыми глазами и длинным носом, в шали, накинутой в честь приезжего на платье из синего домашнего холста, и в ярко-жёлтом шёлковом платке на голове.
Ещё кушая чай с домашним печеньем в маленьком зальце, служившем столовой, Курлятьев спросил: нельзя ли отпустить его скорее отсюда? Дольше недели ему не хотелось бы здесь оставаться. Перед отъездом он должен ещё заехать погостить к знакомому своему, князю Дульскому, и там его, наверное, задержат на несколько дней.
Грибков отвечал на это уклончиво. Всё от него зависящее он сделает, разумеется. Боярам Курлятьевым не в первый раз испытывать его преданность. С младых ногтей был он им верный слуга, и если только дело не затормозят в палате да в губернском правлении...
— Смажьте там все колёса, чтоб катились без зацепки, денег я не пожалею, — прервал его молодой человек.
Хитрое лицо приказного прояснилось.
— Да уж без денежной молитвы нельзя-с, на том стоят-с. А всё же, дерзну я вашей милости посоветовать, к господину председателю казённой палаты не мешает вашей милости самим съездить. Да и господину губернатору тоже следует внимание оказать, в них ведь вся сила-то. А к князю Артемию Владимировичу ещё успеете. Они вас во всяком случае раньше дня их ангела не отпустят. У них завсегда в этот день весь уезд пирует, — продолжал Грибков с самодовольством старожила, желающего поразить приезжего своими познаниями относительно житья-бытья всех жителей края.
Курлятьев поморщился. Перспектива оставаться здесь долее месяца была ему неприятна, и, мысленно дав себе слово употребить все силы, чтоб ускорить ход дела, он снова заговорил про старый дом.
— Никто, значит, в нём не живёт? А я надеялся найти там кого-нибудь из стариков, — сказал он.
— Да кого же, помилуйте! Маменька ваша всех дворовых изволила на оброк отпустить. Через меня и приказание это им вышло. И все почти по губернии расползлись. Притеснение они здесь большое терпели после того, как с их старым боярином беда стряслась. Самого-то Николая Семёновича, как рассудка лишённого, допрашивать не стали, так за холопов схватились, — за кого же больше? Самые ближние к боярину люди, известное дело. Ну, и оробели, в бега пустились. Однако ж, вскорости опомнившись, за ум взялись и, обострожившись в чужих местах, стали в акурате оброк платить. Я и про это в своё время боярыне, вашей маменьке, не преминул отписать и такую резолюцию от них получил: «Блюсти главнейшим образом, чтоб оброк исправно платили». Так я по их приказу и поступал.