Выбежать среди ночи из дому, часами бродить по пустынным улицам под снегом, да еще распахнувшись? Никак не ждал я такого от Раифа-эфенди.
— Что же на вас нашло? — спросил я.
— Да так, ничего особенного, — смутился он. — Бывает иногда, нападает блажь. Хочется побыть одному. То ли шум в доме надоедает, то ли скука привязывается. — И тотчас же, будто испугавшись, что сказал лишнее, быстро добавил: — Скорее всего, годы берут свое. А дети, семья тут ни при чем.
За стеной опять послышался шум, громкие голоса. В комнату вошла старшая дочь, только что вернувшаяся из лицея. Она наклонилась и поцеловала отца в щеку.
— Как чувствуешь себя, папочка?
Потом, поздоровавшись со мной, пожаловалась:
— Никакого сладу с ним нет, эфенди! Ни с того ни с сего на ночь глядя отправляется в кофейню. А потом продрогнет, промерзнет на улице или в той же кофейне и сваливается. И ведь не в первый раз! Ну что он потерял в этой кофейне?
Скинув с себя пальто, она бросила его на стул и так же внезапно, как появилась, исчезла. Раиф-эфенди, наверное, давно уже привык к подобным разговорам и не придавал им особого значения.
Я посмотрел ему прямо в глаза. И он на меня — в упор. На его лице ничего нельзя было прочесть. Меня удивляло не то, что он обманывает домашних, а то, что он откровенен со мной. Это внушило мне даже гордость. Приятно сознавать, что тебе доверяют больше, нежели другим…
На обратном пути я продолжал думать о Раифе-эфенди. Может быть, он самый что ни на есть банальный и пустой человек? Но ведь те, у кого нет ни цели, ни страстных увлечений, равнодушны ко всем, даже к самым близким. В таком случае чего же он мечется? А может быть, именно эта опустошенность, бесцельность существования и побуждает его бродить по ночам?
В этих размышлениях я незаметно дошел до гостиницы, где занимал крохотный номер на пару с товарищем. Можно было только удивляться, каким чудом туда сумели втиснуть две койки. Шел уже девятый час. Есть не хотелось. Я решил было подняться к себе и почитать, но передумал. Как раз в этот час в кофейне гремела радиола, а за стеной в соседней комнате истошным голосом вопила сирийская певица, — она распевалась перед выступлением. Я повернул назад и направился по грязному асфальту к Кечиорену. По обе стороны дороги жались друг к другу мелкие авторемонтные мастерские вперемежку с убогими деревянными кофейнями. Потом справа, на склонах холма, стали попадаться дома, а слева, в низине, показались огороды и сады с пожухлой листвой. В лицо мне дул сырой пронзительный ветер. Я поднял воротник. У меня вдруг появилось страстное желание побежать. Нестись, не останавливаясь, много часов и дней. Нечто подобное я испытывал лишь в опьянении. Я быстро зашагал вперед, не оглядываясь больше по сторонам. Усилившийся ветер толкал меня в грудь, — и я находил своеобразное удовольствие в борьбе с ним.
И вдруг, словно молния, у меня мелькнула мысль: зачем, собственно говоря, я сюда забрел? Да так просто, без всякой причины и цели. Деревья по обеим сторонам улицы стонали под напором ветра. Он стремительно гнал по небу рваные тучи, их клочья, казалось, цеплялись за гребни еле освещенных каменистых черных холмов впереди. Я шел, щуря глаза, и жадно вдыхал влажный воздух. А голову сверлил все тот же вопрос: почему я здесь?.. Накануне дул точно такой же ветер. Неудивительно, если и сейчас пойдет снег. «По этой же дороге, — вдруг подумал я, — проходил вчера другой человек, со шляпой в руке, в распахнутом пальто, протирая на ходу мокрые от тающего снега стекла очков. Ветер ерошил его редкие, коротко стриженные волосы, охлаждая разгоряченную голову. Что привело сюда больного, слабого и уже немолодого человека?» Я попытался представить себе, как Раиф-эфенди бродил здесь ночью. Теперь я понял, почему забрел в эти места. Мной руководило желание глубже проникнуть в его мысли и чувства. Должен, однако, признаться, что мне это не удалось. Ветер срывал с моей головы шляпу, громко роптали деревья. По небу проносились причудливых форм тучи — но все это не могло подсказать мне, какие мысли и чувства владели Раифом-эфенди. Побывать там, где был другой человек, — еще не значит проникнуть в его мысли. Предполагать иное мог только такой простофиля, как я.
Повернув назад, я вскоре очутился перед своей гостиницей. Не слышно уже было ни радиолы, ни песен сирийки. Мой товарищ, растянувшись на кровати, читал книгу.
— Ну что, нагулялся? — спросил он, покосившись в мою сторону.
Людям свойственно стремление лучше понять друг друга… Подобное желание было, очевидно, и у меня, когда я пытался постигнуть мысли и чувства другого. Но возможно ли это? Душа самого простого, самого убогого человечишки, пусть даже он непроходимый глупец, способна вызвать изумление своей противоречивостью. Но мы почему-то не хотим этого понять и с необыкновенной легкостью судим о людях. Почему мы не решаемся сразу определить сорт сыра, который нам дают на пробу, но, не задумываясь, выносим приговор первому встречному?
В ту ночь сон долго не приходил ко мне. Мысли мои все время возвращались к Раифу-эфенди, я представлял себе, как он мечется больной, в жару, под белым одеялом, в душной комнате, где рядом с ним спят его дочери и смертельно уставшая за день Михрие-ханым. Глаза у него закрыты, но мысли витают где-то далеко-далеко, — никому не узнать, где именно.
На этот раз болезнь Раифа-эфенди затянулась дольше обычного. Судя по всему, это была не просто простуда. Старичок-доктор, которого вызвал Нуреддин-бей, прописал больному горчичники и лекарство от кашля. С каждым моим посещением, — а я заходил регулярно через два-три дня, — Раиф-эфенди выглядел все хуже и хуже. Сам он, похоже было, не очень-то волновался и не придавал своей болезни особого значения. Возможно, он просто не хотел тревожить своих домочадцев. Однако Михрие-ханым и Неджла были так обеспокоены, что их состояние невольно передалось и мне. У Михрие-ханым все валилось из рук. Она с испуганным лицом то и дело заглядывала в спальню, потом, вспомнив, что забыла какую-то вещь, уходила; ставя горчичники, она роняла на пол то полотенце, то тарелку. Взывая взглядом о сочувствии, как потерянная, бродила по дому в шлепанцах на босу ногу. Неджла тоже была в расстроенных чувствах, хотя, может быть, и не в такой степени, как мать. В лицей она перестала ходить. Заботливо ухаживала за отцом. Когда по вечерам я приходил навестить больного, она встречала меня с раскрасневшимся лицом, — и по ее опухшим векам я догадывался, что она плакала. Все это, очевидно, еще сильнее угнетало Раифа-эфенди, и, оставаясь со мной наедине, он давал волю своим чувствам.
— Ну и что они все ходят с таким кислым видом? Хоронить меня собрались, что ли? — взорвался он однажды. — Я пока не собираюсь умирать. А умру — тоже невелика потеря. Им-то чего убиваться? Кто я для них?..
И, помолчав, добавил с еще более горькой и злой усмешкой:
— Ведь я для них пустое место… Сколько лет живем вместе, и никто еще ни разу не поинтересовался, что у меня на душе. А теперь делают вид, будто им меня жаль.
— Полноте, Раиф-эфенди, что вы говорите? Может быть, они и в самом деле слишком волнуются, но их нельзя за это осуждать — жена и дочь…
— Жена и дочь. И всего-то…
Он отвернулся. Я не знал, как понять его слова, но воздержался от расспросов.
Чтобы успокоить домочадцев, Нуреддин-бей вызвал терапевта. Тщательно осмотрев больного, тот нашел у него воспаление легких. Увидев в глазах родственников испуг, он попытался их утешить:
— Дело не так уж плохо! Организм у него, слава богу, крепкий, да и сердце здоровое. Так что, иншалла![62] Выдержит. Только, конечно, нужен хороший уход. Лучше всего положить его в больницу.
При слове «больница» у Михрие-ханым подкосились ноги. Она рухнула на стул и разрыдалась. А Нуреддин-бей недовольно поморщился:
— Какая надобность? Дома уход лучше, чем в больнице!
Доктор пожал плечами и откланялся.
Сам Раиф-эфенди был не прочь лечь в больницу.