Лишь Михрие-ханым, отупевшая за долгие годы от бесконечных домашних дел и забот, находила возможность уделять внимание супругу. Она старалась все же поддержать авторитет мужа, всячески оберегала его от оскорблений. Когда в доме бывали гости, Нуреддин-бей или шурины кричали: «Пусть тесть сам сходит в магазин!» Чтобы оградить мужа от унижений, Михрие-ханым незаметно проскальзывала в спальню и ласково просила его: «Сходи к бакалейщику, купи десяток яиц и бутылку ракы. Сам понимаешь: гости, им неудобно вставать из-за стола». Она никогда не задумывалась, почему ее с мужем не приглашают к столу, а если в кои-то веки и приглашали, то смотрели на них с беспокойством, словно опасаясь, как бы они не совершили бестактность.
Раиф-эфенди питал к жене странное чувство сострадания. Ему, видимо, и впрямь было очень жаль несчастную женщину, которая целыми месяцами не снимала кухонного халата.
Иногда он усаживался напротив нее и участливо осведомлялся:
— Ну как, женушка, небось устала сегодня?
Они говорили о детях, об их учебе или о том, где достать денег на приближающиеся праздники.
По отношению же к другим членам семьи он не проявлял ни малейшей привязанности. Временами, правда, он задерживал взгляд на старшей дочери, словно желая услышать от нее хоть одно ласковое слово. Но тотчас же отводил глаза. Глупые ее ужимки, неуместные смешки, очевидно, убеждали его лишний раз в глубине разделявшей их пропасти.
Я много думал о положении Раифа-эфенди в семье. Такой человек — а я был уверен, что он гораздо глубже, чем кажется, — не станет беспричинно чуждаться самых близких ему людей. Беда, по-видимому, в том, что никто его не понимает, а он не из тех, кто старается быть понятым. Поэтому невозможно разбить лед и устранить ужасную отчужденность, разделяющую членов этой семьи. Люди с трудом понимают друг друга и, вместо того чтобы попробовать преодолеть непонимание, предпочитают бродить, как слепые, и, только натыкаясь друг на друга, узнают о существовании других.
Как я уже говорил, Раиф-эфенди питал некоторую слабость лишь к Неджле. Во всех своих жестах и гримасах девочка подражала размалеванной тетке, духовное же содержание она заимствовала у ее мужа. Но отец все еще чего-то ждал от нее. Под наносным слоем в ней таилось нечто подлинно человеческое. Неджла негодовала, когда ее младшая сестра Нуртен в своей дерзости переходила все границы, не останавливаясь даже перед оскорблением отца. Могла встать из-за стола и, хлопнув дверью, демонстративно выйти из гостиной, если об ее отце говорили пренебрежительным тоном. Это были, правда, лишь периодические вспышки, в которых прорывалась подлинная человеческая-сущность. Влияние окружающих было достаточно сильным, чтобы заглушить фальшью искренний голос ее внутреннего «я».
Со свойственной молодости горячностью я возмущался безропотностью Раифа-эфенди. Он не только терпел пренебрежение окружавших его на работе и дома людей, но и, похоже было, считал такое отношение естественным. Я знал, есть люди, испытывающие гордость и горькое удовлетворение при мысли, что их не понимают, что о них отзываются несправедливо, — но я никогда не мог себе представить, чтобы кто-нибудь оправдывал подобную несправедливость.
Впрочем, у меня было достаточно возможностей убедиться, что Раиф-эфенди был человеком весьма уязвимым. И хотя его взгляд казался рассеянным, ничто не ускользало от него. Однажды он попросил дочерей сварить мне кофе, а они стали препираться за дверьми, кому идти на кухню. Раиф-эфенди промолчал, сделав вид, что ничего не заметил. Однако в следующий мой приход, дней через десять, он сразу поспешил предупредить дочерей:
— Не надо варить кофе! Гость его не пьет.
Эта маленькая хитрость, тайным соучастником которой он меня сделал только ради того, чтобы избавить нас обоих от повторения тягостной сцены, разыгравшейся в прошлый раз, укрепила мое уважение к Раифу-эфенди.
В наших скупых разговорах не было никаких важных признаний. Это меня не удивляло. В уединенности его жизни, в его терпимости, снисходительном отношении к людским слабостям, в беззлобных усмешках, которыми он встречал наглые выходки, с достаточной ясностью проглядывала его истинная суть. Когда мы прогуливались вместе, я чувствовал, что рядом со мной — настоящий человек. Мне стало ясно, что люди ищут и находят друг друга не обязательно с помощью слов. Я понял, почему некоторые поэты всю жизнь ищут себе спутника, который, идя с ними рядом, молча любовался бы красотой окружающего мира. Я не мог бы внятно объяснить, чему научил меня этот молчаливый человек, который часто гулял вместе со мною, сидел напротив меня на службе, — но я был уверен, что почерпнул у него нечто такое, чего не мог бы мне за долгие годы дать ни один учитель.
И Раиф-эфенди, по-видимому, тоже привязался ко мне. Во всяком случае, я не замечал теперь у него настороженности и застенчивости, с которыми он встречал меня, как и всех других, в первое время нашего знакомства. Бывали, однако, дни, когда он вновь замыкался в себе. Глаза его тогда сужались, тускнели, теряли всякое выражение, на все вопросы он отвечал сухим, исключающим фамильярность голосом. В такие дни у него не шла работа. Он то брал ручку, то откладывал ее в сторону и мог часами сидеть, уставившись в разложенные перед ним бумаги. Я понимал, что в эти минуты он находится совсем в другом месте, куда не хочет никого пускать, и не навязывал ему своего общества. Только беспокоился за него, зная, что приступы хандры, по странному совпадению, как правило, кончаются у него болезнью. Причину этого мне удалось выяснить довольно скоро, при весьма грустных обстоятельствах. Расскажу обо всем по порядку.
Как-то в середине февраля Раиф-эфенди опять не явился на службу. Вечером я отправился к нему домой. На мой звонок вышла Михрие-ханым.
— А, это вы? Пожалуйста. Он только что задремал. Но, если хотите, я разбужу его!
— Что вы, что вы, не надо! Как он себя чувствует? Она проводила меня в гостиную и предложила сесть.
— У него небольшой жар. Жалуется на боль в животе. Но самое худшее, сынок, — сказала она жалобным голосом, — он совсем не думает о себе. Он ведь не ребенок… По всякому пустяку нервничает… Не знаю, что с ним происходит. Какой-то нелюдимый стал, и двух слов из него не вытянешь. Уходит куда-то, шатается по холоду, а потом вот лежит, болеет…
Тут из соседней комнаты послышался голос Раифа-эфенди. Михрие-ханым побежала к нему. Я был в недоумении. Кто бы мог подумать, что человек, который педантично заботится о своем здоровье, ходит в теплом белье и кутается в шарф, поведет себя так легкомысленно?
— Он, оказывается, проснулся, услышав звонок, — сообщила Михрие-ханым, появляясь в гостиной. — Проходите, пожалуйста!..
Вид у Раифа-эфенди был, прямо сказать, неважный. Лицо пожелтело, осунулось. Дышал он учащенно и тяжело. В его детской улыбке на этот раз было что-то вымученное, напряженное. Спрятанные за стеклами очков глаза провалились еще глубже.
— Что с вами, Раиф-эфенди?.. Дай бог вам быстрейшего выздоровления!..
— Спасибо, — с трудом промолвил он хриплым голосом и сильно закашлялся.
— Вы простудились? — спросил я, подавляя тревогу. — Продуло, вероятно?
Он долго лежал неподвижно, уставившись на белое покрывало. От стоявшей в углу между кроватями маленькой чугунной печки так и веяло жаром. А он, видимо, все никак не мог согреться.
— Где-то простудился, — проговорил он, натягивая одеяло до подбородка. — Вчера после ужина вышел немного прогуляться…
— И куда же вы ходили?
— Просто так бродил. Нашло вдруг что-то на меня… Захотелось развеяться…
Я был удивлен. Раиф-эфенди никогда еще не жаловался на хандру.
— Видно, загулялся. До самого сельскохозяйственного института дошел. Потом еще дальше — до Кечиорена…[61] Знаете, там такой крутой спуск — не захочешь, побежишь. Я вспотел, расстегнулся. А на улице было ветрено, шел мокрый снег. Вот меня и продуло…