Комитет еще слаб, нерешителен. К Джибладзе, как к старшему по возрасту и по опыту революционной работы, многие прислушиваются, уважают его, считаются с ним. А он теперь без устали доказывает, что только легальная работа принесет зрелые плоды. Джибладзе не только отстаивает свою точку зрения, он даже прекратил занятия в рабочем кружке. В комитет входят рабочие — Аракел Окуашвили и Закро Чодришвили. Они уверенно защищаются и нападают, когда речь идет о чем-либо знакомом им, понятном, а если спор теоретический, переводят взгляд с Джибладзе на Каладзе и отмалчиваются. Саша Цулукидзе всей душой на стороне Раждена и Ладо. Саша Шатилов тоже склонен меньше рассуждать, больше делать. Когда Ражден, который вел занятия в кружке рабочих конки, сказал, что кучерам и кондукторам нужно помочь провести забастовку, Джибладзе принялся возражать. Пришлось привести на заседание комитета рабочего конки Артема. Чачава. И только после этого Джибладзе и его сторонники нехотя уступили.
На мостовую и тротуары посыпались мокрые хлопья снега. Ладо поднял воротник и зашагал дальше. Нога мерзли. Где бы посидеть до двенадцати? Пойти к брату Вано? Он, наверное, дома, вернулся из театра. Немало трудов стоило приохотить брата к опере. А ведь он хорошо поет, и слух у него есть. Тот, кто вырос в деревне, не сразу воспринимает условность театрального спектакля. Ближе всего сердцу грузинского крестьянина поэзия. Поэтому стихи Акакия Церетели распространяются как па крыльях ветра.
Нет, к Вано идти не стоит, мало ли что может быть, осторожность сегодня на первом месте. Что надо сделать обязательно, так это сбрить бороду. Кажется, где-то в переулке есть парикмахерская.
Он свернул в переулок и заглянул в покрытое изморосью стекло. Сухонький старичок-парикмахер укладывал в футляр бритву. Ладо постучал в окно. Старичок открыл дверь.
— Примите, пожалуйста, запоздалого клиента, — попросил Ладо.
Старичок вздохнул.
— Прошу пана. Сегодня такой вечер… Молодость всегда торопится, но часто не успевает. Что прикажете?
— Сбрить бороду, — ответил Ладо, снимая пальто и шляпу.
— Такую роскошную бороду? Садитесь в кресло. Может, я только коротко подстригу?
— Увы, это связано с Новым годом.
— А-а, понимаю. Паненка любит бритых. Когда-то давно, в Варшаве, пани Эльвира сказала мне:
«Я поцеловала бы вас, если бы не борода». «Один момент, пани», — сказал я и вышел. Но когда я вернулся без бороды…
Старик говорил почти без умолку, быстро работая ножницами, потом бритвой.
— А ведь вы совсем еще молодой, — сказал он, — борода очень старит, и я понимаю вашу паненку. Она вас не узнает. Одеколон? Вежеталь?
— Спасибо, не надо. С наступающим Новым годом. Желаю вам вернуться в Варшаву.
— Благодарю пана, но это невозможно. Примерно в вашем возрасте я участвовал в 1863 году в польском восстании, и меня сослали на Кавказ.
— Сколько же вам лет?
— Шестьдесят. Я одинок, как перст. За стеной у меня комнатка, веранда, за верандой садик. Цветы — единственное, что меня радует.
Участник восстания, выход в сад — грех упускать такой случай. Ладо нащупал в кармане оставшиеся деньги. На бутылку вина хватит.
— Меня ждут только к двенадцати. Разрешите я схожу за вином, и мы разопьем его с вами.
— Езус Мария! — Старичок захлопал в ладоши. — Никуда не надо ходить. У меня припасена бутылка старой польской водки, выдержанное вино из подвала Багдоева, есть тешка, пикули, лимбургский сыр! Прошу пана. Разрешите представиться — Игнаций Поклевский. Не Падлевский, известный участник польского восстания, а Поклевский.
— Давид Деметрадзе, конторщик.
Старичок запер дверь, и они перешли в небольшую комнату. На стене висели вид Варшавы и распятие. Старичок зажег лампу.
— Вы не слышали о Падлевском? — спросил он, накрывая на стол. — О Лянгевиче тоже не слышали? Он был небольшого роста, как я. Садитесь, пожалуйста, сюда. Говорят, что люди невысокого роста властолюбивы. Лянгевич подтверждал это мнение, а я опровергаю. Лянгевич — офицер, гарибальдиец, он тоже был участником восстания… Так вот, Лянгевич объявил себя диктатором… Вам водки или вина?
— Вина, пожалуйста.
— Себе я налью водки. С наступающим Новым годом, пан Деметрадзе. Берите пикули, тешку. За вашу и мою родину!
Ладо выпил вино и почувствовал, что начинает согреваться.
— Сколько было надежд, — сказал Поклевский, — все бурлило, кипело. Мы пели «Еще польска не згинела» и были полны надежд… Нас раздавили. Да-а, сколько крови было пролито, сколько молодых было порублено… Теперь по второй. За наше знакомство. Не возражаете?
— Нет, конечно.
— Я был ранен вот сюда, в плечо. Почему-то вместо Сибири меня отправили на Кавказ. Я сбежал к черкесам, чтобы сражаться с русскими, а черкесы посадили меня в яму, как раба. О, это тысяча и одна ночь! Русские войска меня освободили. Ирония судьбы. Все оказалось бессмысленным. И я остался здесь. Простите, что я так болтлив. Вы думаете, что я плохой поляк, что я должен был вернуться в Варшаву… Нет, сказал я себе, нет! Выбери себе скромную профессию, которая всегда будет нужна людям, и оставайся здесь, потому что в Варшаве тебя снова могут позвать на баррикады. Плод моих долгих размышлений: люди должны стремиться к маленькой, полезной всем работе, и тогда не будет ни войн, ни бед. Я так живу, и я почти счастлив.
— Вы не были женаты?
— Я боялся, что меня все-таки отправят в Сибирь и семья моя останется без куска хлеба.
— Завтра другой Поклевский откроет рядом с вами большую парикмахерскую, и все ваши клиенты пойдут туда, и вам не на что будет жить.
— Об этом я и говорю. Не надо больших парикмахерских, не надо, чтобы один притеснял другого. Вы улыбаетесь? А ведь это так просто. Только как сделать, чтобы все люди поняли?.. Вы, может быть, думаете, что я трус?
— Нет.
— Напрасно. Я вам признаюсь, я до сих пор боюсь. Сюда ко мне заходит бриться жандармский офицер. Он каждый раз говорит, чтобы я признался в своих связях с революционерами. Я потом ночь не сплю. Он шутит, я знаю, и все же…
— А если бы вам в самом деле предложили спрятать у себя запрещенную литературу или приютить человека, которого преследует полиция?
— Езус Мария, бог с вами! Я мечтаю дожить свою жизнь спокойно.
— Простите меня, я не хочу вас обидеть, но разве бояться жандармского офицера или появления другого Поклевского с его большой парикмахерской — значит жить спокойно?
— Покой мне дают цветы. В моем садике я забываю обо всем. Налейте себе вина и скажите тост, теперь ваша очередь. Признаюсь вам еще в одной своей мысли. Иногда я думаю: а почему бы тебе не пойти по свету и не начать рассказывать людям о том, как им надо жить? Но ведь если я поступлю так, значит я поставлю себя выше других, стану кем-то вроде другого Поклевского с его большой парикмахерской, кем-то вроде Лянгевича, который объявил себя диктатором. Разве человек имеет право говорить другим: «Я пророк, делайте, как я!»? Простите, я снова разговорился. Жду вашего тоста.
— Я хочу выпить за ваших товарищей, за тех, кто, не боясь ничего, думая только об освобождении своей родины, погиб с оружием в руках!
— Я понял ваш тост, вы ответили мне. Поклевский опустил седую голову, потом посмотрел на Ладо.
— Взгляд у вас вызывающий, а глаза добрые. Я позволю себе несколько по-иному повторить ваш тост. Пусть мои мятежные товарищи почиют в мире. Вы сказали, что вы конторщик. Мое хорошее пожелание вам — займитесь цветами.
— Мне пора, — сказал, улыбнувшись, Ладо. — Уже половина двенадцатого.
— Да, да, спешите к вашей паненке. Уверен, что она красива. К сожалению, сейчас зима, а то я собрал бы вам букет.
— Примите и мое пожелание, господин Поклевский. Не бойтесь жандармского офицера. Когда будете брить его, вспомните, что в руках у вес бритва.
— О нет! Я лучше сменю профессию.
— Я пошутил, мой добрый хозяин. Благодарю вас. До свидания.
Они попрощались. Ладо оделся, вышел в затянутый снежной мглой переулок и свернул на безлюдный Михайловский проспект.