Потом была свадьба. Когда у них появился первый ребенок, Михась уговорил Римму бросить работу — на его заработок можно прокормить и одеть и не такую семью. Понемногу забывалось то, ради чего он начал борьбу с Сапегой. Все яснее выступало одно стремление — внести свой вклад в общее дело.
А родная деревня не забывалась. Из писем Михась знал, что и там его догоняли. Даже из газетных статей это было видно. Он воспринимал такие известия радостно и вместе с тем как-то болезненно: не хотел уходить из забоя, недосыпал, все время что-то обдумывал, записывал, делал чертежи.
Вслед за долгой зимой приходило короткое северное лето без единой ночи, и они вдвоем с Риммой любовались солнцем и молодой зеленью, что, торопясь, начинала бурно расти.
В начале жатвы
1
Кланя шла с центральной усадьбы полевой дорогой, напрямик. На душе было светло и радостно. Сейчас, когда осталась позади первая неделя ее самостоятельной работы, можно было с уверенностью сказать: в жизни ей повезло.
...Бригада, где находилась участковая больница, еще недавно была самостоятельным колхозом. Колхоз в районе считался средним, однако неполадок тут было хоть отбавляй. На фермах никогда не хватало кормов. А год назад, зимой, вдруг начали дохнуть свиньи, потому что не утеплили как следует свинарники: свиньи кашляли и одна за другой протягивали ноги. Стали за бесценок раздавать по дворам — бери кто хочешь. Пожилая Кланина хозяйка рассказывала:
— Взяла и я парочку. Лядащие и всю ночь кашляют. Из жалости взяла, не ради выгоды. Так в первый день, моя ты дочушка, чуть не обомлела. Растопила грубку, а они обе к ней да через раскрытую дверку так в огонь и лезут. Никогда не видела, чтоб до такой жизни скотину доводили. Уж и глядела за ними и днем и ночью. Так думаешь, выходила? Где там! Подохли. И у соседки тоже. Хоть бы одна у кого выжила. Известное дело, ветром да морозом пробрало до печенок. А он, председатель наш, этот самый Мирошниченко, как закатится к какому-нибудь самогонщику, так у него одно на уме — «Шумел камыш». Слава богу, в районе одумались, присоединили наш отстающий колхоз к передовому. Говорят, это не только у нас, а повсюду — и в Лесянах, и в Каревцах.
А сколько у нас радости было! Как раз под весну объединились, перед севом. Так этот новый наш председатель сразу коровам, которые послабее, — муки. Свиньям, что остались, — картошки. Телят — на центральную усадьбу, в теплые хлева да на пойло. Заведующим фермами — по шапке. А сам, еще ночь на дворе, а уже мчит на машине вдоль деревни. Тут-тук в ставню: «Поднимайся, бригадир, хватит в тепле отлеживаться. Милости прошу ко мне в машину, показывай, что и как ты делаешь и что люди делают». Что сказать бригадиру? Хочет не хочет, а встает.
А тут как раз с фермы Данилка Хлыч полмешка муки потащил. Поймали. Данилку вместе с тем мешком — прямо к председателю: так и так, что делать? А он только ручкой махнул: пусть, мол, идет домой. Потом собрал стариков, устроил товарищеский суд. И правильно придумал — такой суд почище, чем районный. Хлычу — триста рублей штрафу, а если повторится — передать в народный суд с общественным требованием осудить на пять лет. Маркелову Демиду, который хотел сено украсть, да не удалось, — сто пятьдесят рублей и трудодней полсотни. Самогонщиков с работы вон, а на их место — молодежь, десятиклассниц. И пошло, и пошло, дочушка ты моя.
Сразу поджали хвосты все эти Мирошниченкины дружки-приятели. Как услышишь вечером на улице пьяную песню, так и знай — еще один из той компании в отставку пошел. С горя запил, несчастный. К трудовой копейке ему дорогу закрыли, так он напился, злодюга. На работу все как один высыпали. Что горох из мешка. Уж куда мне, старой, и то пошла, потому что на трудодень у него, дочушка, это все знают, меньше десяти рублей не выходит. А осенью, когда картошку копают, так и по двадцать платит. Ничего живем. И хлеб, и к хлебу.
Вот только сам хворает. Со здоровьечком у него неважно. Каждый год лечится. Прежде, до колхоза, в маслопроме работал, директором. А как вышло постановление приниматься за колхозы, сразу все бросил. И больно уж не любит, когда при нем это директорство поминают. Сидит, видно, оно в печенках. Ты уж, дочушка моя, при нем как-нибудь не проговорись. Лихо с ним, с этим директорством, раз он такой человек. Если уж ненавидит, значит, есть за что. Ему виднее. Просто так не стал бы человек из себя выходить. Только я, дочушка моя, так своим старушечьим умом думаю, что пошел он на ту свою должность, может, и с охотой, может, и по душе она ему была, а после осточертела. Как ни говори, а местечко-то завидное. Тут тебе и машины разные мягкие, тут тебе и сливки, и сметанка, и масло, и начальство районное под рукой. А какое ж это начальство, дочушка моя, без масла обойдется? Наш председатель, гляди-ка, у них вроде бога был. Ну и не захотел, видимо, бедняга, разному начальству маслом кланяться. Послал их всех подальше вместе с маслопромом. Я вот так, дочушка, думаю. А как же могло быть иначе! Пошел в колхоз да назло им всем и показал, что он за человек. Теперь им далеко до него. Теперь им и заикнуться боязно. Не стал бы он так смело вытуривать мирошниченковских подпевал из колхоза. Ого, пусть теперь тронут нашего Георгия Николаевича, дочушка ты моя! Да мы их тогда прижмем всей деревней. Вот так я, дочушка, думаю про нашего председателя.
Правда, сказать тебе, и у него не все ладно. Пьют у нас много. Взять того же бригадира. Новый он у нас. Пусть себе и из моряков, ан нет-нет да и заглянет в бутылку. А на пречистую — это у нас престольный праздник — так и вовсе пьян был. К самогоночке слабость у него. Опять же любят всякие именины отмечать. Стукнул малышу годик — пьют двое суток. У кого-нибудь прибавление в семье — еще больше пьют. А где пьянка — там и драка. У нас, дочушка ты моя, очень любят драться. Как подгуляют, так обязательно кого-нибудь отвалтузят. Это у нас издавна. Только думаю я, дочушка моя, не такой наш Георгий Николаевич, чтобы всего этого не замечать. Молчит до поры, пока толком в курс дела не войдет. А хватка у него мертвая. Моя сестра в первой бригаде. Та бригада теперь в нашем колхозе. Была я там, пожила с недельку. Так, дочушка ты моя, там такого и в помине нет. А разговоры какие, дочушка ты мои! Соберутся — и пошло: про разную ночную пастьбу, про разные там силикаты, да как надои у коров поднять, да где лучший сорт пшеницы раздобыть, да кто кого перегнал — мы или кировцы. Я будто в раю побыла. А какие сады там, девонька! И вовсе о самогонке не думают. Оно хоть и один колхоз, а нет еще у нас таких разговоров и таких забот. Вот до чего докатились мы с этим Мирошниченкой. Только все равно будет, доня ты моя. Будет, как в первой бригаде. Мы ведь всего годик как присоединились. А у нас уже и кино каждую субботу, и свои передовые люди, и разные лекции читают, и газеты носят... Ожили, можно сказать. Совсем по-новому дышится...
— Ну, а что с тем Мирошниченкой? Судили его за свиноферму?
— Где там, донька моя, — ответила хозяйка. — В районе теперь работает.
— Как же так? — удивилась Кланя.
— А вот так, — ответила хозяйка. — Здесь, известно, подмажет, там подмажет, так и едет, так ему все и сходит с рук...
После этого разговора Кланя уже не расспрашивала насчет председателя в больнице. Она только видела, что и учительницы, которые встречались ей на деревенской улице, и врачи, и даже сиделки — все здесь держались гордо, с достоинством, совсем не так, как в других местах, где ей приходилось бывать. А своих колхозников даже в автобусе можно было узнать: сидят в спокойной задумчивости — миллионеры! Оставалось только тревожное ощущение, что где-то там, в районе, безнаказанно ходит человек, которого нужно судить самым строгим судом. Из-за этого Кланя несколько дней ходила взволнованная. И только позже, еще раз обдумав рассказ хозяйки, стала понемногу успокаиваться.
С Георгием Николаевичем, о котором среди людей ходило столько разговоров, она еще ни разу не встречалась и почему-то представляла его себе человеком грубым, в синих галифе и в таком же френче, с синим отливом на тщательно выбритых щеках. Совсем таким, как некоторые чинуши. И вот только сегодня, на комсомольском собрании, она впервые увидела его. Увидела и удивилась. Председатель ничуть не походил на того деятеля, который рисовался ее воображению. Это был человек в сером шевиотовом костюме, в кирзовых сапогах, в белой рубашке без галстука. Слегка продолговатое лицо казалось болезненным и вялым, как будто председатель вовсе и не знал ветров над колхозными полями. Однако в хрипловатом голосе слышались властные нотки. Завтра должна начаться жатва, и председатель говорил о роли комсомола в эту страдную пору. Он избегал лишних слов, приводил примеры и тут же обращал внимание на главное, с чем обязательно придется столкнуться. Кланя слушала его с волнением. Ей казался необыкновенным этот человек — недаром хозяйка каждый день столько твердит о нем. Не сама собой поднялась трудовая дисциплина в их бригаде, не сами собой появились на столах хлеб и сало, а на фермах — сытый скот, не сами собой завелись в карманах деньги, и каждый день в лавке можно видеть колхозниц, покупающих обновки... Кланя слушала и все больше убеждалась, что хозяйка, рассказывая о председателе, говорила сущую правду. От этого становилось легко и радостно.