Вот он и свой двор. Дощатый забор вокруг хаты и хлевов, вдоль улицы одна к одной в ряд стоят тонкие высокие липы. Ветер срывает с них пожелтевшие листья, и они все время сыплются и сыплются на картофельник, на грядки, где еще не так давно зеленела морковь. Чем-то тоскливым веет от огорода, больно глядеть на его пустоту. Может быть, потому, что грустно поет ветер в ветвях лип да идет вот этот дождь?
Рукой, которая не очень-то слушается, Савось открывает калитку и заходит во двор. Чистые шторки на окнах словно зовут его быстрее зайти в хату, где уютно и тепло. Из трубы идет дым, — значит, топится печь или лежанка. Савось всходит на крыльцо, открывает двери. В отсветах огня сидит отец на скамье, подняв ногу, а мать стаскивает с ноги сапог, предварительно обернув его сухой тряпкой. Он только что пришел с улицы, сапоги его в грязи, а брюки все мокрые.
— Вот пропал, так пропал, — весело говорит отец, поглядывая на Савося, с которого стекает вода, и вдруг восклицает: — Гляди, Зина, что он приволок! Да это же боровики! Полная кошелка! Как только ты донес ее с Волчьих гряд? Ого-го!
— Их, мама, надо вынести в сени, на холод, чтобы не попортились, а завтра я отнесу тетке Авдотье.
— Садись, — говорит отец и, топая босыми ногами по полу, подходит к печи и начинает греть руки. Потом поднимает корзинку с грибами, подносит ее к свету, рассматривает, все больше мрачнея.
Отец над чем-то задумывается, сопит, пожимает плечами. Савось снимает с плеч пиджак, бросает его в запечье, садится на скамейку и начинает снимать сапоги. За ширмой он надевает сухое белье, мало интересуясь тем, о чем говорят отец с матерью.
Вспыхивает лампа, из репродуктора, что висит на стене, льется красивый голос. Савосю кажется, что это голос Тамары. За окном всхлипывает дождь и шумит ветер. Пусть себе! Тут, в хате, и светло, и тепло, даже жарко. Руки и ноги отходят, по телу разливается теплота, кровь приливает к лицу. Хочется спать. Вон уже и кот на печи довольно мурлычет, словно предвидя, что его скоро погладят рукой.
— Нет, что ни говори, а такие грибы жалко относить, — слышит он вдруг за ширмой отцов голос. — Такие грибы и сам редко видишь. Попробуй доберись до тех Волчьих гряд!.. Пусть он лучше завтра сходит да соберет еще, а эти без лишних разговоров клади в котелок. Да еще мясо, какое получше. Вот будет ужин!
— А тетке Авдотье? — спрашивает Савось, выходя из-за ширмы.
— Тетке Авдотье завтра соберешь, — говорит отец, а мать с ножиком в руке ждет, когда они придут к согласию.
Савось вспоминает болотистые мхи, дождь, холод, одиночество, вспоминает Перекрышкина, что так и остался на шоссе ждать машину, наотрез отказавшись завернуть в колхоз.
— Нет, тата, — говорит он. — Завтра я себе соберу, а эти пусть будут тетке, — я же обещал ей.
— Ничего, — отвечает отец, — день вдвоем были на холоде, так что в самый раз...
С этими словами отец подтягивает к себе кошелку, берет у матери нож, садится на скамью и начинает чистить грибы, бросая их в ведро с водой.
— Тата, — говорит Савось. — И не стыдно вам? Я завтра себе соберу.
— Завтра будет завтрашнее, — отвечает отец.
— Ну, тогда знаете что? — неожиданно злится Савось.— Тогда к черту всё, подавитесь вы этими грибами!
Слова вырываются как бы сами собой, а Савось стоит некоторое время как вкопанный. Сказать такое самому отцу!
Отец сидит, раскрыв рот от удивления. Наконец спохватывается.
— Что? Что ты сказал? — злобно кричит он. — Я его обуваю, учу, а он — вон чем платит? Замолчи, чтоб я не слышал больше такого. Яйцо курицу не учит, — запомни это! Соп-пляк... Сейчас же проси прощенья!
Савосю становится страшно от грозного окрика отца — впервые он сказал ему такое. Всегда слушался, всегда соглашался и вдруг на тебе — не выдержал. И хотя краска стыда заливает лицо, но Савось молчит.
Тогда отец кричит еще более грозно:
— Проси прощенья, байбак, или я тебя так отлуплю, не посмотрю, что в женихи выбиваешься!
И Савось, спохватившись, просит:
— Простите, тата...
— То-то же, — вздыхает отец, садится и снова начинает перебирать грибы.
Савось молчит. Теперь ему становится обидно за самого себя. Молча он взбирается на печь и начинает думать. Плывут перед глазами пуща, лиса, славный парень Перекрышкин, ласковые глаза Тамары Куприяновой.
— Иди ужинать, — зовет отец.
Но с печи никто не отвечает.
— Спит, — говорит мать. — Пусть поспит, уморился. Что это? Слышишь? Он будто разговаривает.
С печи действительно доносится голос Савося. Голос с переливами, возбужденный.
— О боже, что это с ним? — тревожится мать и подается на печь.
А Савось тем временем говорит, называя какого-то Перекрышкина, Нину, Тамару, тетку Авдотью...
Мать прикладывает к его лбу руку и в тревоге говорит:
— У него же температура, отец. Лоб весь горит...
А Савось тем временем идет и идет по грозной пуще, все сильнее ощущая тяжесть в натруженных ногах, мокрый горячий ветер, большую обиду на себя и жалость к себе.
Кирик
1
За Днепром, среди лозняков, гудели тракторы и стрекотали косилки. Кое-где уже сгребали в копны сухое сено, слышались голоса, смех и песни. Изредка через Днепр проплывала лодка; в ней обыкновенно весловали двое: один рулил на корме, второй греб, остальные ничего не делали, ждали, когда их перевезут. Пахло травой и цветами, свет под ясным небом был огромен и бесконечен.
На этой стороне Днепра, на высоком берегу, играли дети. Их было пятеро — четыре мальчика и девочка. Среди них бегал загоревший, курносый Янук в коротких черных штанишках и белой рубашке, с пестрой тюбетейкой на голове. Дети подражали в своих играх взрослым — мальчики косили сено, а девочка, которую звали Ниной, готовила им обед — лепила из глины коржики и пекла их на солнце. Заводилой был одногодок Янука — Кирик, который выглядел старше своих товарищей и которого вот уже второй день безуспешно ловила мать, чтобы остричь взлохмаченную голову. Кирик никак не давался, ему казалось, что нестриженый он похож на взрослого, а ему очень хотелось быть взрослым. Вот и сегодня он убежал от матери, не завтракая. Мальчишки «косили» косами и шли один за другим — сначала Кирик, потом еще двое, а уже в конце шел Янук. У них в руках были довольно прочные палки, и когда они взмахивали ими, то легко сбивали нежный конский щавель, и получалось нечто вроде покоса. Работали они долго и прилежно, наконец Кирик подал команду.
— Хватит! — сказал он, вытирая ладонью вспотевший лоб. — Теперь сено пусть сохнет, а мы отдохнем. Идемте, я вам запишу по трудодню.
Мальчики уселись в тени, под кустом, а Нина поднесла им испеченные коржики. Кирик уже принялся было записывать трудодни, как вдруг в «скошенной» траве запел кузнечик. Кирик сначала послушал его песню, потом быстренько пополз на четвереньках к прокосу, притаился на миг, затем прыгнул, и кузнечик оказался у него в руках. Это был большой зеленый кузнечик с желтоватой, как на шарнире головой и блестящими глазами, — кузнечик-певун, которых немало возле Днепра в пору сенокоса. Кузнечик начал перебирать ногами, стараясь вырваться, а Кирик радостно закричал:
— Поймал! Глядите, хлопцы, какой! Если ему подставить палец, он сразу выпускает яд. Хотите, я этого кузнечика съем, — неожиданно произнес он.
Это было сказано не потому, что он действительно хотел съесть кузнечика. Так всегда говорил дома дед, когда он приходил откуда-нибудь, а малыши баловались в хате. Тогда дед делал большие глаза, широко раскрывал рот, в котором не хватало зубов, расставлял руки и ноги и говорил хрипловатым басом: «А вот я вас съем. Будете плакать? Говорите, будете кричать и плакать?», а сам шел на них, и хотя малыши знали, что это шутка, однако разбегались и скрывались кто куда.
Так сделал и Кирик. Он вытаращил глаза, расставил ноги и пошел на своих дружков, повторяя: