Служил он у помещика лесником. Выгода от такой службы большая. Барщину отбывать не нужно, начальство от тебя далеко, а в лесу — и дрова, и ягоды, и грибы даровые. Что еще надо! А Упырь, рассказывал Нуда, сидит себе в лесу при своих хоромах и ноет:
— Как ты будешь жить — не хватает дров!..
И весь день бранится с женой, зачем она столько дров изводит.
Посидит посторонний человек, послушает — и уже готов за черпак воды кланяться Упырю чуть ли не в пояс.
Прядет сын обедать, только возьмется за ложку, как Упырь принимается пилить:
— Ишь ты, черт заядлый! Всю полосу вспахал! Молодчина, мг-гм! Это ж не шуточки: тут до вечера не управишься, а он к обеду успел! Видал, руки дрожат! Мг-гм! Сопляк! И коня на пастбище сводил. Какие уж тут шуточки! Борщ, борщ не разливай, не видишь, на стол капает? У, ирод! — и отшвыривает пинком ноги тощего облезлого кота.
Ворчит до тех пор, пока сын не схватит свою миску, ломоть хлеба и не выбежит во двор, к поленнице дров, — там и обедает. А кругом шумит лес, весь заваленный сухостоем, такой густой, что в нем и не услышишь человеческого голоса.
А в другой раз иначе повернет.
— Сопляк! — разъярится ни с того ни с сего. — Целый день на полдесятины убить! Что, в пот бросило? Хо-хо! Коленки у бедняги трясутся. Разнесчастный. Перетрудился за день! Так уж он и измотался, так уж и выдохся! Мг-гм! Мг-гм!..
Молча хватает сын миску, хлеб и опять убегает во двор, к облюбованному месту у поленницы. Глотает борщ пополам со слезами и потом, обсасывает косточку, а кругом все так же шумит лес.
По ночам спит в хлеву, над загородкой для коровы, застлав доски сеном, и так все лето. А осенью перебирается в избу. Только ненадолго. Переночует одну ночь, вторую, не выдержит упреков и бежит в хлев, будто на него рой ос налетел, — бежит, прихватив тулуп и армяк, на те же доски и на то же сено. Лежит там, скорчившись в три погибели, вперив глаза в темноту, а за стеной дождь хлюпает и тоскливо шумит и шумит лес. И так всю осень, все заморозки. И даже зимой — то в избе спит, то в хлеву на досках.
В избе Упырь все равно доконает его своими усмешками:
— Жениться ему захотелось! Да он, может, уже и кралю себе высмотрел. Может, уже и на юбку облизнулся? А она, вертихвостка, хе-хе! Верть хвостом, верть! Ну, ну... Рассказывай, рассказывай, жених! Где ж это ты высмотрел ее, милсударь? Может, на Качаевом болоте? Там же одни черти! Или в Волчьей глухомани? Жениться! Женись, мне-то какая забота. Выбирай, кого хочешь. Сын ты мне? Ну и женись, пожалуйста! Мг-гм!.. Жениться! Гляди ты, жениться захотел!
И будет ворчать в том же духе, пока сын снова не убежит в хлев на доски. Укроется армяком, накинет сверху тулуп и слушает, как шумит лес. Но нет уже и слез. А на дворе мороз трескучий. Тоскливо в хлеву. Внизу переступает с ноги на ногу корова, попискивают в мякине мыши. Иной раз слезет поглядеть скотину — не вцепилась ли корове в губу крыса — и снова на доски.
Рассказывал Нуда, и самому Упырю нелегко далась жизнь.
Помещик совсем было собрался выгнать его из лесной сторожки — за то, что лесом тайком торговать стал. Кому продаст бревно, кому два, а кому и десять. Ловко приспособился! И до того вошел во вкус, что судьба его повисла на тоненькой, как паутинка, ниточке. Но случилось вовсе непредвиденное. Как-то весной неподалеку от леса занялся пожар. Загорелась прошлогодняя трава, и ветер гнал вал огня прямо в лес. Еще бы час — и березы, ели и сосны вспыхнули бы как свечки. Не одна десятина леса пропала бы. Упырь как раз объезжал свои участки, когда увидел вдруг пожар. Он тут же соскочил с коня, пригнулся, заскрежетал зубами, потом сбросил ружье, кожаную сумку и побежал со всех ног наперерез огню, который был уже в каких-нибудь трех гонах от леса. Стянул с плеч пиджак и стал яростно сбивать им пламя, неудержимо стремившееся вперед. Упырь задыхался в дыму, в огне, пот и кровь заливали ему лицо, а он продолжал прыгать перед лавиной огня, все больше и больше зверея. Когда от пиджака осталась одна обгорелая пола, он сбросил с себя самотканые штаны, рубаху, даже шапку-магерку и стал тушить ими, когда же и они сгорели дотла — тушил попавшими под руку ветками, землей. Господский управляющий, который примчался на пожар откуда-то с другого поля, уже не застал этой безумной схватки — лишь одного еще не остывшего Упыря. Упырь стоял перед широкой выгоревшей полосой, на которой местами земля еще дымилась, весь черный, словно из пекла, без рубахи, в одном исподнем, и на лице его блуждала улыбка. С левой щеки капала кровь.
Управляющий подъехал ближе и сказал спокойно:
— Ай да молодчина! Один?
Упырь усмехнулся. И тогда, догадавшись, что лесник еще ничего не чувствует и не видит, управляющий добавил с уважением:
— А глаз-то у тебя лопнул и вытек. Это от огня. Вытри-ка щеку, милсударь!
Снял свою форменную куртку и накинул на плечи Упырю. И каждый год после этого случая дарил ему свои обноски.
Пан Друцкий за голову схватился, когда ему стали известны подробности: такого человека хотел прогнать! Подарил корову, лошадь, дал лесу на сруб. Но присматривал теперь за Упырем куда строже, и лесник хорошо знал об этом. Иной раз среди ночи приедет нежданно-негаданно управляющий и сидит у него. Прежде, до пожара, такого никогда не бывало.
Упырь хранил молчание. Строгий, требовательный к себе, непьющий, он любил сводить разговор с управляющим к одному: вот, мол, какой он преданный — даже глаз потерял на панской службе. Во всей губернии не сыщешь такого заслуженного человека, как он! Особенно любил он напоминать об этом тому, кого поймает ненароком за кражей леса. Тогда уж от него было не отвязаться. Ноет и ноет, как кила.
2
Макар свозил с дальнего поля снопы. У них было два поля: одно за деревней, чуть ли не рядом с господским имением, другое — возле леса, совсем под боком. В тот год на поле возле леса посеяли картофель, лен и коноплю, а на дальнем — рожь, ячмень, просо, овес. Жали рожь батрачки, и Макар возил им в поле завтрак, обед и ужин, которые готовила дома мачеха. Выехать в поле больше трех раз он не успевал — уж больно много возни было с посудой. Того и гляди, как бы горшок с борщом или кувшин с молоком, упаси бог, не опрокинулся.
Батрачек он стеснялся. Все они, молоденькие деревенские девушки в скромных, пошитых из домотканой материи платьицах, с медными крестиками на груди, были из бедных семей. Макар это знал и, может быть, поэтому испытывал к ним чувство уважения. Проезжая мимо деревни, он слышал доносившиеся с поля их песни. Они трогали его, эти песни. Он приподнимался на локтях, раскрывал рот и слушал, слушал. И удивлялся: как же эго он в прошлом году не замечал их? Неужели потому, что тогда пели пожилые женщины? Теперь же пели девушки, да так хорошо, что даже дух захватывало. И Макару казалось, что они поют о его горькой судьбе, о его несчастной жизни, о его одиноких печалях. Ни от мачехи, ни от отца он не знал ни тепла, ни ласки.
«Ну и черт с ним, с отцом! — злился он, сидя на возу и придерживая горшки с едой. — Вот управимся — опять попрошусь в солдаты. Может, теперь-то отпустит?»
Сердце его замирало, а глаза загорались радостью. Песня возвращала ему надежду, сладостную мечту вырваться наконец из дому, умереть где-нибудь далеко-далеко отсюда, на чужбине. Да и в солдатах жить можно! Ведь бывает — посчастливится и пошлют туда, где не так уж плохо. Бывает!
«Все равно, — думал он. — Не может быть, чтобы не упросил. Он же меня не терпит; конечно, согласится. Был бы я женатый — ну, тогда другой разговор...»
Так размышлял Макар, подъезжая к полю, и все больше терялся. Первой причиной этому была, конечно, песня. А потом — ведь он никогда не встречался с девушками, никогда не сжимал девичьей руки и чаще всего видел их издалека, откуда-то из-за деревьев. Передавая привезенную еду, накладывая на воз тяжелые снопы, он все время чувствовал на себе их взгляды, догадывался, что девушки пересмеиваются между собой, но поднять голову не решался.