В «буржуйке» все сильнее гудело, огонь становился ярче, из трубы вдруг упал какой-то комок, видно смерзшийся, оледенелый снег, который в спешке он не заметил. Густой дым еще пуще поволокло в дверь, но старик не сдвинулся с места, только смахнул с лица непрошеные слезы. Там, в печке, теперь таял лед и что-то горело вонючее — наверно, резина. Потом загорелись дрова, сухие щепки вспыхнули дружно, все сразу. Дым начал отступать к потолку, выветриваться, а в печке гудело все сильней и неукротимей.
Якуб пихал теперь в огонь головешки от своего жилища, все, что попадалось под руку; чугунная печка, найденная в немецких окопах, с каждой минутой все больше нагревалась, ужасный холод сменялся невыносимой духотой. С каменных стен и потолка плыло и капало. Печка начала краснеть, светиться в темноте и походить на какое-то сказочное чудовище.
Якуб снял пиджак, размотал на шее платок и расстегнул ворот рубахи, подставив огню заросшую волосами грудь. Он решил как следует просушить помещение и еще раз отправился за дровами, которыми был завален уже весь вход. Потом разулся, положил неподалеку от огня мокрые онучи и сапоги. Грел ноги. Вздыхал и кряхтел, тревожно оглядываясь кругом. И все бросал, бросал дрова в огонь. Приятная теплота разливалась по его телу. Как бы заново начинали жить ноги, руки, лицо. Набрякли, отяжелели веки. Старик дальше отодвинулся от огня. Потом решил испытать нары. В том месте, где должны быть подушки, он чуть не торчмя прибил к планке широкую доску. Теперь ему захотелось узнать, в самый ли раз прибита доска. Он осторожно обошел до красноты нагретую печку, взобрался на нары и лег. Доска была прибита в самый раз. Она поддерживала голову на таком уровне, на котором и нужно было. Если еще кое-что подостлать, так совсем хорошо будет. Но ему показалось, что здесь, на нарах, все же холодновато. Стены отсырели, заплесневели, и их не так уж легко высушить. Он торопливо встал и снова начал бросать в огонь щепки. Убрал онучи, — от них уже тянуло дымком. Потом принял сапоги.
Печка гудела, как мотор. Ему захотелось еще раз опробовать нары. Снова обошел печку и лег. Теперь было теплей. От стен понемногу шел пар, но двери были отворены настежь и он не очень был заметен. Старик радовался, что у него остался вот этот погреб и что он лежит на нарах. И землянку строить не нужно. Разомлелый, еще раз поднялся и напихал в печку дров.
— Черта с два, шиш им! — сказал он кому-то.
Лег и снова начал думать.
Вспомнил Настю Лукашову и разозлился: смотри до чего додумалась — детей в детский дом! Нет, он ни за что не отпустит их от себя! Вырастит! А потом и колхоз поможет. А там, может, еще и сын вернется, хотя и нет уже три года известий. А в детском доме — где он их потом искать будет?
На следующий день он поставил против погреба свою телегу, перетащил пожитки и, устроив малышей на нарах, подался на приусадебный участок — к ловко замаскированным ямам и другим хитрым тайникам. Тощая лошадь, добытая им на поле боя, делала в это время свое дело на соседнем участке. А потом, когда он из припрятанных в земле двух мешков картошки готовил часть на посадку (срезал для этого только ростки), лошадь работала у следующего жителя. Еще через два дня ему уже самому пришлось ждать лошадь, так как начали поднимать третье по счету поле. Зато помощников у него нашлось больше, чем было нужно, и с приусадебным участком он управился чуть ли не за полдня. И посеял, и забороновал. Отдав лошадь с плугом (на этот раз Лукашовой Насте), он с лопатой в руках подался к заливному лугу и остановился возле груши-дички.
Весна была в разгаре. Грело солнце, блестели за деревней стародавние песчаные курганы. Самой деревни как бы совсем не существовало. Он насчитал только два десятка дворов, а до войны их было триста шестьдесят. Искалеченные сады, обгорелые печные трубы да груды кирпичей видел он перед собой на длинном пригорке. Возле Настиного двора вспахивали участок, сажали картошку. Он знал, что в каждом уцелевшем доме живут теперь по три-четыре семьи, остальные ютятся в землянках, в банях или погребах, но это совсем не привело его в уныние. Если такую беду с земли сбросили, фашиста прогнали, то теперь на глазах люди оживут. Приглядевшись к тощей лошаденке, которая, однако, бодро тащила плуг, он еле заметно улыбнулся. Вспомнил, как тянул ее из обоза, а пули роями летели над головой. И вот же ни одна не тронула ни его, ни коня. Пусть теперь поработает! За какую неделю вон сколько участков поднимет! Главное — чтоб кормили. Он совсем не думал о том, что его лошадь на других работает, не думал об этом и наотрез отказался от какой бы то ни было платы.
Старик обошел грушу, внимательно оглядывая землю под ногами, затем сделал два шага вдоль небольшой межи. Поплевав на ладони, начал копать. Лопата не очень охотно входила в покрытый дерном грунт былой межи. Часто скрежетала о мелкие полевые камни. Длинную узкую яму копал старик. Выбросил несколько трухлявых щепок от пня, который был здесь в давние годы. Вдруг подцепил конец рядна, потом рыбачьей сети с свинцовыми грузилами на веревке, воткнул лопату в землю и двумя руками стал осторожно тянуть. Это была его любимая сеть — «донка», на крупную рыбу, добротно связанная собственными руками. Она пролежала в земле, от заморозков прошлой осени завернутая в рядно. Старик стряхнул с нее землю, выбрал крайнее очко и потянул за нитку. Нитка не лопнула под нажимом его пальцев. Обрадованный Якуб вскинул сеть на правое плечо, схватил лопату и быстро зашагал к своему двору.
Во дворе, около телеги, его ждали двое. Один, высокий и долговязый, в милицейской форме, другой, пониже, в ватнике, хромовых сапогах, военной фуражке без звездочки и с портфелем под мышкой. На улице стоял грузовик. Кто они, зачем приехали, может, с какой вестью от сына? Но Якуб не ускорил шага. Бледное, обросшее лицо по-прежнему оставалось окаменелым, а в глазах блестело олово. Если бы сын стоял с ними — тогда было бы другое дело. Он молча подошел к телеге, сбросил сеть и уставился на обоих оловянными глазами. У гражданского на лице белел шрам, милиционер же был совсем подросток, только что, видимо, взятый на эту службу. Он явно старался выглядеть старше своих лет и надувал щеки.
— Добрый день, дед, — сказал гражданский. — Ты здесь хозяин? — и кивнул головою на телегу и погреб, за дверью которого — слышно было — забавлялись малыши.
— Я, — ответил старик.
— Якуб Соколовский?
— Якуб Соколовский.
— А это твой дворец? — и он ткнул пальцем в сторону погреба.
Старик начал посматривать недовольно и хмуро. Помолчал. Вспомнил первую одинокую ночь в погребе, горячую печку, нары и сказал с вызовом:
— А ты поищи лучшего. Дворец, если хочешь.
— Мы к вам по делу, товарищ Соколовский, — вставил свое слово милиционер. — Это вот председатель вашего сельсовета, а я — от районной милиции. У вас есть трое сирот, детей сына, а у нас приказ забирать сирот войны и направлять в детский дом. Семья у вас заслуженная, государство как следует поддержит.
Старик совсем окаменел. Только колени на миг вздрогнули. Лицо его еще больше побледнело, глаза блестели, как олово. Эти глаза смутили и председателя сельсовета и милиционера. «Это все Настя Лукашова накаркала», — решил он, однако ни один мускул не дрогнул на его лице. Помолчал и отрезал стальным голосом, посматривая на обоих:
— Нет уж, братец, детей я тебе не отдам!
— Да чего вы, товарищ Соколовский, сердитесь, вам же лучшего хотят, — снова заговорил милиционер. — В детском доме детям хорошо будет. Сами знаете: и питание, и одежда, все самое лучшее — детям.
— Нет, братец, детей ты у меня туда не возьмешь, — еще грознее сказал старик. — Я был один сын в семье, у меня то же самое один сын, а это его ребятки. Не отпущу от себя свою плоть. Выращу! Еще лучше, чем в твоем детском доме! И больше не приходи ко мне с этим, братец, — и с лопатой в руках он вдруг загородил дорогу к погребу.
Председатель сельсовета и милиционер переглянулись. С лица милиционера не сходила мальчишеская важность, председатель же вдруг совсем ласково улыбнулся, не отрывая своего взгляда от глаз старика. Подошел, похлопал по плечу, сказал примирительно: