— Ты старшой, я понимаю, — опустив глаза, начал издалека старик, — ты за все отвечаешь, за солдат своих отвечаешь, перед начальством ответ держишь. Вот и я, знаешь, тоже ответ перед селом держу, ведь народ поставил меня старостой. Вот, ты знаешь, как это, мне бумажка нужна.
— Какая еще такая бумажка? — не сразу понял Божич.
— А всякие люди бывают, есть и поганые души. Еще подумают, что я за это деньги получил. Расписка мне нужна, что я в самом деле все вам передал, да еще к тому же бесплатно.
— А, теперь я вас понял… Космаец, напиши папаше расписку, — приказал командир.
— Говорят, после войны правительство по этим распискам платить будет, а мы не какие-нибудь там богачи, ничего не можем даром давать. Мы не скупердяи, нет, просто у нас народ бедный. Если заплатят, хорошо будет.
— Раз говорят, наверное, так и будет.
— Эх, много чего болтают, да разве все сбывается, — старик спрятал записку за пазуху, попрощался с партизанами, взнуздал своего бедного ослика и, ведя его за собой, обошел вокруг дома. Тут он остановился у поваленной и разломанной калитки, перекрестился несколько раз.
— Все пропало, дай бог, чтобы немецкие матери тоже плакали над своими детишками в колыбелях, — вздохнул старик, глядя мутными глазами на страшную картину, открывшуюся перед ним. — Сколько лет по зернышку собирали, и все в один день пошло прахом, будь они прокляты до седьмого колена… Эх, да что там говорить, была бы война хорошим делом, так войной бы не звали. Война — худое ремесло, пожар да разбои.
Староста еще долго стоял на дороге, смотрел на село, крестился, что-то бормотал, а когда он наконец скрылся за густыми ветвями деревьев, Божич, глядя ему вслед, сказал:
— Я просто и не знаю, что мы, несчастные, делали бы без наших мужиков-кормильцев. Всю войну они нас кормят и на постое держат. После войны среди Белграда им надо поставить самый большой памятник из самого лучшего мрамора, а на нем золотыми буквами выбить: «Крестьянам-кормильцам от голодных партизан». Вот так, дружище. Сколько таких крестьян, как этот старик, погибло по пути к нам.
Он долго стоял перед домом и печальным взглядом провожал старика, который то показывался среди редких ветвей, то опять исчезал.
VIII
Неслышно подкрадывалась ночь, она поднималась из ущелий, окутывала дикую, каменистую землю, словно испуганную непривычной тишиной без гула и грохота. После ухода старика Божич долго стоял перед домом, глядя на закат, и ему стало жаль этого пропавшего напрасно дня. С тоской и болью в сердце он следил, как постепенно исчезают вдали горы, скалы, деревья и стены разрушенных домов. В конце концов все исчезло, остался только приятный и мягкий запах темноты.
После скудного ужина — рыбы, что наловили бойцы, Божич почувствовал себя немножко лучше, ему показалось даже, что он никогда не болел, просто это был скверный сон. Он долго сидел молча, а потом разбудил связного, который спал в комнате:
— Если кто будет меня спрашивать, я пошел в роту.
Он знал, что его вряд ли кто будет искать, но все же еще раз спросил связного:
— Ты запомнил?
— А то как же.
— Смотри, не усни, опять все позабудешь.
— Я не сплю, — связной повернулся лицом к стене, закрыл глаза и захрапел, как вол.
Целый день Божич чувствовал безумную потребность оказаться среди людей, посмотреть, как устроились бойцы, проверить, всюду ли расставлены надежные часовые. Да что там говорить! Каждый командир заботится о своих солдатах, как мать о детях.
Опираясь на свою суковатую палку, Иво долго ходил по двору, где разместилась его рота, спрашивал бойцов, как отдохнули, и обещал, что на завтрак будет мамалыга, а на обед похлебка с фасолью и картошкой. Через десять минут уже все четыре роты батальона знали, какие получены продукты и кто их прислал. И, наверное, поэтому песни стали еще веселее. В каждой роте был свой гармонист, нашлась еще жалейка, двойная свирель и кларнет. И если уж все вместе начинали играть, земля дрожала от шума. А партизаны любили музыку! Только послышится гармонь — и сразу же кто-нибудь из девушек заведет:
Мы два брата из-под Козари́цы,
Мать здесь только храбрыми гордится,
Коль погибнуть нам судьба сулила,
Мать, не плачь над нашею могилой!
И вот уже никто не чувствует усталости, коло растет, ширится, словно плывет, колышется туда-сюда, стонет под ногами земля.
Иногда в каждой роте плясали отдельно, но чаще на какой-нибудь широкой поляне собирался весь батальон. Сборище было пестрое, как на ярмарке, а веселились лихо, словно на бедняцкой свадьбе. Тут все быстро знакомились, и парни из первой роты начинали ухаживать за девушками из второй, они так и набивались в женихи, но девушкам из второй приглянулись ребята из третьей, а парни в третьей роте с ума сходили по девчонкам из санитарной части. Так все это переплеталось, все были так близки друг другу, что трудно было найти точную границу, которая делила бы этих людей. И вот, обходя свою роту, Божич встретился с сотней бойцов батальона, увидел знакомые и дорогие лица, послушал песни, и ему сразу стало легче. С груди его свалился тяжелый груз, который давил его целый день. Но он быстро устал, хотя не плясал ни в одном коло, и поэтому, решил вернуться в свою холодную хибарку.
Всю дорогу он шел молча, погруженный в свои мысли о бойцах — скоро придет время, когда исполнятся их мечты и желания. А сейчас его пугала горная каменистая Дрина, о которой он слышал столько страшных рассказов и которую еще никогда не видел, а ведь они вот-вот должны были вступить с ней в схватку.
Съежившись от вечернего холодка, он наконец добрался до дому. Здесь его ожидал командир батальона с каким-то незнакомым партизаном в просторных немецких сапогах и широких брюках, залатанных на коленях мягкой зеленой кожей. На бойце была короткая спортивная куртка из английского сукна с глубокими карманами, из-под куртки торчал длинный револьвер.
— Куда ты, старина, подевался? — спросил командир и пошел ему навстречу. — Мы уже заждались. Говорят, что ты тяжело болен, я хотел было искать тебя у нашей докторши, да вспомнил, что она еще в бригаде. Там тоже для нее найдется немало молодцов.
Божич обиженно вспыхнул. Ему хотелось ответить резко и ядовито, чтобы так же уколоть командира, но слов не нашлось, и от злости он плюнул себе под ноги.
За командиром поднялся и незнакомец, и только теперь, при свете месяца, Божич разглядел его пухлые щеки, круглые, как арбуз. Этот человек, казалось, только сегодня пришел к партизанам из какого-то богатого воеводинского села. На первый взгляд он показался молодым. У незнакомца были большие глаза под густыми бровями, брови срослись на переносице и казались скрещенными снопами пшеницы.
— Ну, что нахмурился? Ты радоваться должен, вот тебе новый комиссар. И не притворяйся перед ним каким-то злюкой, — поддразнил Павлович. — Не сегодня-завтра твоя докторша вернется в батальон, видел я ее в штабе бригады.
Приезд нового комиссара растормошил и оживил Божича. В этом вихрастом человеке он увидел опору и защиту в водовороте событий, который закрутил его, гнал по земле, бросал в атаки.
— Так ты говоришь, это комиссар? Вот здорово! Намучился я без комиссара, как поп без креста.
Они крепко пожали друг другу руки, а потом, похлопав друг друга по плечу, обнялись неумело, неловко, как маленькие дети.
— Добро пожаловать, брат!
— Рад с тобой встретиться!
Божич отошел немножко в сторону и еще раз с головы до ног любопытно оглядел Вла́йю Ри́стича, так звали комиссара.
— С барабанщиком на войне веселее, — шутя начал Иво, но тут же весь взъерошился и добавил: — Да только я не под всякий барабан марширую.
— Под этот зашагаешь, — серьезно ответил командир. — Уж если он ударит, вся рота загремит… Большой политик…