— А мне и не могут дать какого-нибудь там бродягу, — важно заявил Иво, — мне нужен настоящий политик. Драться я и сам умею, вот только с этой чертовой политикой не всегда гладко получается.
— Что ты исповедуешься? Мы и без того знаем, что ты пентюх, — пошутил Павлович.
— Вот я и говорю, что я… Погоди, погоди, как это ты сказал, я пентюх?
— Я этого не говорил, тебе показалось.
— И ладно, что не говорил, негоже меня позорить перед новым человеком.
Еще посмеялись, пошутили, а перед уходом командир рассказал, чего удалось добиться в бригаде — ему обещали боеприпасы и продовольствие. Все это должно было прибыть до рассвета, а потом батальон сразу двинется вперед, к Дрине, а там и в Сербию, которая, говорят, полыхает в пожаре боев.
— Через несколько дней мы будем в Сербии, а сейчас отдыхайте, — и командир, простившись с Божичем и его новым комиссаром Вла́йко Ри́стичем, ушел, позванивая шпорами.
Командир и комиссар несколько минут стояли молча, слушали далекую орудийную пальбу. Орудия рычали далеко, а где-то поближе лаял тяжелый пулемет. Кто с кем бьется — не знали, но все были уверены, что это еще какая-то пролетерская[19] бригада идет к Дрине, пробивается в Сербию.
— Наверное, Первая пролетерская: дерется за Вы́шеград, — прислушиваясь к стрельбе, заметил комиссар. — Она вчера целый день проходила через Рогати́цу. За ней везли четыре подводы боеприпасов.
— Четыре подводы? — удивился Божич. — Никогда в жизни ни одна бригада не имела столько боеприпасов, чтобы на подводах возить. Мы, например, в лучшем случае могли нагрузить пару мулов.
Они расположились на ночлег, но сон не шел. Лежа курили сигареты, привезенные комиссаром, будто поросята на жару, вертелись на прелой кукурузной соломе, покрытой плащ-палаткой.
— Ты не спишь? — спросил Божич комиссара, когда сигарета погасла. — Раз ты такой большой политик, как говорит Павлович, ты мне ответь на один вопрос: правду говорят или болтают, что мы получим награды?
— Правду говорят. Наградят лучших бойцов, но я думаю, что это будет после освобождения Белграда.
— Ждите, когда на вербе виноград вырастет, — сердито ответил Иво. — Я думал, это будет скоро.
Комиссар не ответил. Наступило молчание. Ночь была ясная, теплая, в оконные проемы заглядывали веселые беззаботные звезды. Откуда-то слышалась тихая партизанская песня, пахло дымком от костров.
— Мне должны дать орден «За храбрость», вот бы взглянуть на него, — помолчав, сказал опять Божич.
— Говорят, что сейчас это самый главный орден. Его трудно получить.
— Ну, не сказал бы. Его мне было легче заработать, чем десять динаров до войны, — и он весело рассмеялся. — Не поверишь, я даже и не вспотел, а испугаться-то и вовсе было некогда. Под Бихачем на меня выскочил танк. У меня, к счастью, оказалась граната, я ее под гусеницы. Он и лопнул, как тыква… Да что я разболтался, ты устал с дороги и спать небось хочешь.
— Не усну я…
— Что верно, то верно, на такой постели всегда одолевают невеселые мысли, — согласился Иво. — Ох, до чего же у меня бока болят, кажется, после войны еще целый год болеть будут, а мозоли так и останутся на всю жизнь.
— Не останутся. И я так думал, когда сидел в кутузке.
— Ты сидел? И на каторге был? За что?
— Организовал в гимназии забастовку, — объяснил комиссар и спросил Божича: — А ты где до войны работал?
— Где придется. Летом пахал и копал, а зимой на шахту уходил и там вкалывал. Перед войной хотели меня взять в армию, а я ушел на шахту уже на постоянную работу.
— Нелегко тебе хлеб доставался.
— Если бы легко, может, ты бы меня здесь не увидел… — Божич не договорил до конца и закашлялся. Кашлял он долго и надсадно, даже на глазах показались слезы.
— На чахотку похоже, — заметил Ристич, — ты бы лучше не курил.
Божич задумчиво смотрел в дырку на потолке, в которую заглядывал месяц. Он с тоской вспомнил о своей первой папиросе.
— Я курить начал после смерти сестры. Ей было всего девятнадцать, мы вместе воевали. Я был пулеметчиком, она у меня помощником. И вот надо же, чтоб как раз в нее попало, а мне ничего, никакой черт меня не берет. Теперь у меня никого больше нет. Остался один как перст. — Тоскливо вздохнув, он попросил у Ристича сигаретку. Закурив, поинтересовался, есть ли у комиссара родные и живы ли они.
— Как тебе сказать, и есть и нет. Отец и мать живы, если можно назвать это жизнью, даже перец и тот по карточкам дают. Была у меня жена и сын, да знаешь ведь, какое сейчас время, убивают всех. — Комиссар сел на постель, закурил и остался сидеть, подогнув к груди колени и закрыв глаза…
В комнате наступило молчание, только было слышно, как где-то в стене беззаботно играет на своей скрипке сверчок. Вдали слышался гул орудий, но Божич закрыл глаза и уснул под эту музыку, как в детстве засыпал под пение матери.
Проснувшись, Иво сразу вспомнил ночной разговор с комиссаром и поднялся, ежась от утренней прохлады. Снимая гимнастерку, он было подумал, что все это дурной сон (плохие сны так часто снятся в тяжелое время), но увидел ремень и сумку Ристича и понял, что все это ему вовсе не приснилось. И все же немного спустя он облегченно вздохнул, теперь ему будет легче, теперь у него есть комиссар, «большой политик», который прошел огонь и воду, даже в тюрьме сидел.
На дворе улыбался теплый августовский день. Грело солнце, а трава и листья на деревьях еще красовались в блестящем жемчуге росы. Пахло спелыми яблоками, а снизу, от реки, где расположился хозяйственный взвод, тянуло запахом жареного лука и подгорелого масла.
У домов, по улочкам и садам слонялись без дела бойцы. Они выспались, побрились, привели себя в порядок, но, как всегда, голодны. Где-то стучит топор, жалобно поет пила, вот послышался смех и гомон, наверное, это играют в жучка. Так бывает в деревнях после уборки урожая: парни ходят по селу и поют, а сами искоса поглядывают, смотрят ли на них девушки.
От костров, которые ночью жгли часовые, поднимался голубоватый дым и стлался по оврагам, а над горными вершинами синели клочья тумана, похожие на белые овчинки, развешанные на солнце. Пулемет вдали молчал, а может быть, его просто не было слышно за дневным шумом, гул орудий тоже стал слабее и доносился будто из глубокого колодца. Всюду кипела жизнь, и только изредка откуда-то издалека доносились звуки, напоминающие о тяжкой борьбе, в которой гибнут люди.
На небольшой полянке, огороженной камнями, Божич увидел своих бойцов и среди них нового комиссара.
Без рубашки, в черной шелковой майке, снятой, вероятно, с немецкого офицера, весь мокрый, как будто из реки вылез, он бросал вместе с бойцами камни. Каждый старался забросить как можно дальше. Все весело смеялись.
— Откуда ты такой взялся, никто с тобой справиться не может? — криво улыбаясь, спросил комиссара один из бойцов.
— Оттуда же, откуда и ты, — коротко ответил комиссар.
— Влайо, разве подобает комиссару слишком уж запросто держаться с бойцами? — улыбаясь спросил Божич, когда потный и усталый комиссар сел рядом с ним на землю.
— Почему не подобает, человеку все подобает.
Бойцы прекратили игру и, как по команде, вытаращили глаза на Ристича, потом в недоумении переглянулись.
— Вот это да, здорово мы осрамились, — смущенно выдавил Милович.
— Да брось ты, ерунда, — засмеялся кто-то из бойцов. — Разве он похож на комиссара? И где у него планшетка? Стева всего-навсего политрук, да и то с планшеткой не расстается.
— Разве вы не видите, Божич нас разыгрывает. Спроси, Бориво́е, нашего комиссара, умеет ли он читать и когда в этом году будет юрьева пятница.
— Юрьева пятница будет тогда, когда ты, товарищ, станешь настоящим человеком. Да и боец ты еще не настоящий. Смотри, на куртке нет ни одной пуговицы. А рубашка прокоптилась, словно ты не снимал ее все семь наступлений[20]. Иди побрейся, выстирай рубашку, пришей пуговицы и явись ко мне.