В «Уходящем поколении» В. Астров ретроспективно обращается к обстоятельствам (они описаны в «Круче»), когда Константин, полюбив Лену Уманскую, первым делом сказал о своем чувстве жене, Оле, признался ей в том, о чем, собственно, вполне мог умолчать: каяться-то и не в чем было… История поучительная. Ибо и в признании этом (лишающем Олю, естественно, душевного равновесия), и в прямолинейно-неуклюжих «выяснениях отношений» с самой Леной Уманской столько видится искренности и честности, что понимаешь: именно так, а не иначе должен был герой поступать. И, собственно, честность эта как раз и явилась залогом того, что не распалась, только окрепла семья Пересветовых.
Из подобных фактов, подробностей и становится очевидно, где же проходит грань между «узостью» и — полнокровием жизненных, нравственных проявлений, грань непростая, диалектическая. Невольно вспоминаются герои Чернышевского — предтечи той самой морали, какой руководствовались Константин Пересветов и его друзья-большевики. Узость ли — движения души, руководимые, контролируемые чистотой убеждений?
Вот эту чистоту убеждений и сумел передать В. Астров в «Уходящем поколении», в главном содержании книги. Константин Пересветов, старый революционер, ставший писателем, делящийся с нами всем, чем живет и в современности, и в воспоминаниях, — это общественный человек в полном смысле слова.
Позволю себе еще одну литературную параллель. Читая «Уходящее поколение», я вспоминал старых партийцев — героев Ю. Трифонова: Федора Николаевича из «Обмена», Летунова из «Старика». Вспоминал их органическую, как и у Пересветова, способность жить не собой — жизнью, текущей вокруг. Хотя, конечно, все это люди достаточно разные.
Старика Летунова многое смущало в нынешнюю пору его жизни. Старика Пересветова тоже смущает ряд явлений, которые, по его разумению, не должны были уже и существовать, а тем не менее существуют, В целом же, однако, характер признаков действительности, разворачивающихся перед Летуновым и перед Пересветовым, существенно разнится. В первом случае это во многом признаки, связанные с негативным, с представлениями и нормами мещанства. Во втором это признаки преимущественно положительные. Многие страницы «Уходящего поколения» занимает рассказ об успешном, радостном опыте писательской деятельности Пересветова, о понимании и доброжелательстве, которыми эта деятельность окружена. Еще один объемный пласт романа — сердечные отношения с близкими, отношения, в которых общность держится не только на родство прямом, буквальном, но и на родстве духовном. Наконец, подробно рассказывается об интересе Пересветова к новаторским поискам в области педагогики, школьного воспитания; тут, конечно, отнюдь не все радужно, как оно и есть в жизни, творческим, самоотверженным педагогам приходится не раз горькую чашу испивать, но хочу и в данном случае подчеркнуть оптимистичность духа Пересветова.
«Педагогические» страницы, может быть, особенно характерны для повествовательного склада романа: они строятся не на сквозном действии, а прежде всего на разговоре, на рассказе о тех или иных педагогических реалиях, которые становятся известны Пересветову, обсуждаются им с кем-либо из друзей, знакомых, собеседников. Вчитываясь в эти страницы, видишь: лучшие из них отмечены движением, дискуссионностью, публицистичность подкреплена психологизмом — тем, что проистекает из взволнованности рассказчика, живого, горячего отношения к предмету. Заинтересовываешься вместе с ним и опытом создания разновозрастных школьных отрядов, и практикой подготовки к рабочим профессиям, и самим ходом эксперимента в интернате (борьба за него, перестраховка, наконец, избавление от эксперимента под благовидным предлогом — типичнейшая для нашего косного педначальства история). Доводы, которые приводятся в романе в пользу развития школьного самоуправления, в пользу оживления, на новом этапе общественного развития, идей Макаренко, интересны, актуальны. Независимо, самостоятельно трактуется вопрос о соотношении воспитательных принципов Макаренко и Сухомлинского, причем с необходимым тактом проводится мысль о том, что система Сухомлинского, как бы она ни была хороша, не должна затмевать (как это случалось в последнее время) систему Макаренко, тем более что в создании школьных коллективов именно макаренковские установки незаменимы.
Просто и естественно раскрывается в романе многогранность интересов, своеобразие мышления людей «пересветовского поколения», то качество, которое можно назвать жадностью к жизни, к духовной ее сути.
Вот несколько подробностей, взятых, как говорится, наугад, подряд.
Пересветов и приехавший к нему старый друг Сацердотов, встретившись после многолетней разлуки, сразу же бросаются в обсуждение горячих общественных проблем — от тех же школ-интернатов до необходимости создания средневолжского заповедника. Сацердотов, с волнением констатирует сын Пересветова Владимир, «чувствует себя в ответе за все». И про какие-то ямы на тротуарах говорит, «которые по его почину засыпал песком пензенский горкомхоз… Возмущает его, что леса вырубаются, что пензяков приезжие жители в «пензенцев» перекрестили… Что на радио слова старинных песен искажают…»
Тут же разговор о Чехове, да еще и в таком неожиданном ракурсе: «Жаль, что Антон Павлович даже до Пятого года не дожил, а из большевиков, должно быть, ни с кем не сталкивался. Обогатилась бы, может, русская литература плеядой героев того времени».
А вот, поблизости, еще штрих. Право же, каким специфичным, неординарным должен быть склад мышления героя, чтобы следующим образом рассуждать о… футболе, о возобладавшей в нем тактике безрезультатного осторожничанья: «…смотришь на игру и видишь какой-то футбольный оппортунизм по принципу отца ревизионистов Бернштейна: движение — все, конечная цель — ничто».
Много дает В. Астров примеров точной и гибкой художественной лексики — вроде возникающей вдруг в рассуждении о литературном произведении слова «уключина»: на «уключине» «вертится фабула…» — необычное и действительно емкое сравнение. Или вот такое лаконичное резюме после описания внешности героини: «В целом лицо ее давало больше материала живописцу, чем скульптору, особенно когда она улыбалась…»
Есть в основе подобного лаконизма интеллигентность — естественная, ненавязчивая. Как есть это свойство, допустим, в житейски простых, мудрых рассуждениях о старости (вроде такого: если наступает вдруг отчаяние от физической немощи, от забывчивости, «ты вообрази, что все это не с тобой творится, а с кем-то другим, и весело посмейся, только и всего!..»). Или в сентенциях о вреде и нелепости пьянства: «Непонятно было, как он (речь идет об одном из близких Пересветова. — М. С.), такая ясная голова, твердый в жизненных принципах, не в силах одолеть банальнейшего, глупейшего из пороков, в какой-то степени извинительного… лишь человеку невежественному, беспринципному и слабовольному», — очень бесхитростно и очень проникновенно сказано!
Тут, в подобных описаниях, эпизодах примечательно проявляет себя та самая упомянутая уже способность автора писать предельно просто, способность, в основе которой — неукоснительное следование искреннему, открытому взгляду на жизнь, подчиненность повествования этой искренности.
Любопытно, как размышляет Пересветов о явлениях культуры, вызывающих у него сложное, противоречивое отношение, как сливаются тут и личностное, и исторически обусловленное. Замечательная в этом роде исповедь — страницы о Достоевском. Говорится о неприятии Достоевского, заложенном еще в юности, когда в пересветовском кругу он безоговорочно воспринимался реакционером (и даже «эстетом»), и о движении к Достоевскому, совершавшемуся с развитием общественного бытия. Нет, Пересветову и нынче Достоевский отнюдь не близок, и тут право суверенного выбора: «…иногда брался перечитывать… но скорее из потребности прокорректировать свои первоначальные впечатления, чем из читательского интереса, с каким раз по десять перечитывал «Войну и мир», «Отцов и детей»…» Однако время заставило осознать «пережитки… односторонней оценки», прочувствовать, что гуманизм Достоевского являет собой значительную силу. С уважительностью говорит писатель Пересветов об идейности как о «типообразующем начале» в романах Достоевского. А еще он, обдумывая свои творческие замыслы, делает следующую запись в дневнике: «Хотелось бы мне провести через всю мою повесть такую внутренне сюжетную ниточку: Достоевский — Дзержинский — Макаренко. Разве Дзержинского не мучила та же самая «слезинка ребенка», что и Достоевского? Разве не Дзержинский взял под опеку ВЧК дело помощи беспризорной детворе первых лет советской власти? Разве не его именем назвал свою школу-коммуну беспризорников Макаренко?»