Деловую жилку Кремера ценили в хозяйственных кругах, и его назначили коммерческим директором одного из трестов в Москве, а через несколько лет перевели в Ленинград представителем Балхашстроя, заказы которого выполнялись на ленинградских заводах.
Перевели по его просьбе, ввиду изменившихся семейных обстоятельств. Дело в том, что расхождения в привычках и образе жизни супругов должны были рано или поздно сказаться. Жена однажды, взяв телефонную трубку, случайно подслушала по отводному проводу интимный разговор мужа с партнершей Шаляпина по Мариинскому театру. В решительности Мария Ивановна не уступала своему мужу, а бракоразводные дела вершились тогда без особых хлопот: что она с ним развелась и вернула себе девичью фамилию, Павел Семенович узнал от нее на другой день.
От детей они свой развод первое время, по взаимному уговору, скрывали. Строгость в требованиях нравственности сочеталась у Марии Ивановны с личной кротостью, она сумела остаться в хороших отношениях не только с покинувшим ее мужем, но и с его новой женой.
— Что папа с мамой друг другу не пара, я понимала, — говорила Косте Ариша.
Видя, что отец не решается сказать ей правду, шестнадцатилетняя дочь в один прекрасный день приехала в Ленинград и явилась к нему без предупреждения. Расцеловалась в его присутствии с Надеждой Михайловной, и все у них стало на свои места.
Начало Великой Отечественной войны застало Кремера в должности директора ленинградской конторы строительства Дворца Советов в Москве. (Строительство это, на месте снесенного храма Христа спасителя, потом было прекращено.) Его дочь в те дни проводила на фронт своего мужа, летчика, и осталась в Москве с Марией Ивановной, а Максим гостил у дедушки в Ленинграде, где и пробыл затем с ним и Надеждой Михайловной всю блокаду. Там девятилетний мальчик едва не погиб от дистрофии, а однажды, войдя к деду в кабинет, увидел его прилаживающим к люстре веревочную петлю. Вбежавшая на Максимкины крики Надежда Михайловна вырвала веревку из рук полуобезумевшего мужа. В прошлом гурман, он тяжелее других переносил голодовку.
Надежда Михайловна, не имевшая детей, любила Максима как родного; живой и послушный мальчик стоил этого. Она оставила бы у себя его и после того, как Павел Семенович незадолго до окончания войны скончался, но Ариша, как только прорвали блокаду, взяла сына к себе в Москву…
Летом Константин Андреевич с Ириной Павловной все еще «стерегли» чужую квартиру в Москве, а рукопись романа тем временем была подписана в набор, затем и в печать и была отправлена в типографию.
Увы! «Пытки ожидания» на этом не кончались. Теперь Константин неделями стал ожидать верстку из типографии. Как истый новичок, осаждал редакцию звонками: скоро ли? Почему так долго?.. С ним творилось то же, что в молодости, когда он, бывало, только что отошлет в типографию свою статью, как уже считает часы до выхода номера газеты.
Издательские сроки не переставали казаться ему непомерно длительными. Перечитывая страницы, набранные типографским шрифтом, он находил кое-где мелкие шероховатости слога, не замеченные в машинописном тексте: что-то ему хотелось выбросить, что-то добавить, — издательство протестовало: существующие правила ограничивают авторскую правку, особенно переверстку, сопряженную с дополнительными задержками и расходами. Он не Лев Толстой, которому дозволялось возвращать в типографию корректуры перекореженными до неузнаваемости; современному автору предоставляется сколько угодно сетовать по поводу «рабства», в какое он попадает к полиграфистам, перешагивая порог типографий, — правила есть правила.
К сороковой годовщине Октября роман запаздывал. Наконец автору показали сигнальный экземпляр книги, а недели две спустя роман появился на прилавках московских книжных магазинов. Из «Книжной лавки писателя» Константин привез на такси в Быково (куда они с Ириной осенью снова перебрались до весны) связки заказанных им заранее экземпляров, пахнущих свежей типографской краской, и на одном из них надписал: «Моей единственной Арише в залог нашей любви до конца дней».
Он все еще переживал свое второе рождение литератора. Уж, кажется, незачем знакомиться с собственной книгой, а он все-таки опять перечитал ее до последней запятой, мысленно ставя себя в положение читателя, раскрывающего ее впервые. Можно бы кое-что еще улучшить, но в целом роман его удовлетворил.
Теперь-то наконец он вздохнул полной грудью… и стал ожидать — опять ожидать! — отзывов в печати.
Прежде чем на книгу отозвалась печать, начали приходить письма читателей. Писали издательству, оно пересылало автору. Первое такое письмо вынула из почтового ящика Ирина Павловна и, нетерпеливо отстраняя мужа рукой, стала читать про себя.
— Слушай, что он пишет! «Сказать, что роман мне понравился, значит ничего не сказать. До сих пор хожу под впечатлением от него…» «Как свято сохранил автор в романе дружбу и любовь…» Нет, лучше читай сам…
— Ну что ты разволновалась?
— Да как же, ведь это о твоей книге!.. Посмотри на подпись, кто это пишет?
— Учащийся техникума связи, двадцати двух лет…
Письмо заканчивалось вопросом: живы ли герои книги, пишет ли автор продолжение?
Костя не меньше жены был взволнован этой первой весточкой от читателя. А Ирина и потом не могла спокойно вскрывать такие письма. Особенно растрогала ее девятиклассница: желание видеть у себя на полке роман «Мы были юны» привело ее к мысли «потерять» библиотечную книгу (!). Ариша настояла, чтобы Костя послал этой девушке экземпляр с авторской надписью. «Читала всю ночь, — говорилось в другом письме, — пришлось и поплакать и посмеяться…»
Писали пожилые, которым роман напоминал их собственную юность, старую среднюю школу. Но внимательнее всего Пересветов вчитывался в письма читателей из молодежи. «Не будь таких, как Сергей и Таня, — писал один из них, — не победила бы революция». «Я сожалею, что не родился раньше, — писал другой, — я выбрал бы тот путь, которым шел Сережа». «Мысленно я на месте Сергея и делаю все точно, как он», — говорилось в письме третьего.
Почти каждый просил сообщить ему о судьбе героев книги. Что они списаны с живых лиц, в этом никто из них не сомневался. Спрашивали: «Есть ли еще книги у К. Пересветова?»
Большую радость доставило ему прочесть в одном из юношеских писем такие строки:
«Книги о подвигах героев многому учат, ими восхищаешься, но подумаешь о своей жизни, и прочтенное покажется таким далеким от тебя. Себя с ними не сравнишь, ведь они герои. А вот книга «Мы были юны» так написана, будто про близких тебе товарищей. В ней все доступно… Книга перевернула у меня что-то внутри, я стал смотреть на жизнь другими глазами…»
Такие отзывы служили Пересветову высшей наградой. Он показал письма Николаю Севастьяновичу. Тот внимательно прочел их. Прочтя, неторопливо снял и протер очки и сказал:
— Вы достигаете целей тех же, что и авторы книг о геройствах, но только более домашними, если можно так сказать, средствами. Есть круг читателей, особо на это отзывчивых. Все дело в той нравственной высоте, на которую вы поставили Сережу и его друзей. Геройств они как будто не совершают, но читатель чувствует и верит, что на это они способны, и примеряет к себе: а таков ли я? В результате книга побуждает становиться лучше, чище, укрепляет веру в собственные силы не меньше, чем описание самих геройств. А для некоторых читателей даже больше.
Рецензии, появившиеся полгода спустя в некоторых московских изданиях, в еланской и пензенской газетах (в романе угадывались местные события, литературные портреты земляков), были положительными. Но потому ли, что роман не вызвал противоречивых оценок, по другой ли причине, — настоящего критического разбора произведения в печати не появлялось. Без этого успех казался рядовым, половинчатым. Не на фурор, а на более пристальное внимание критики автор все же надеялся, критика была ему нужна, хотелось выверить на ней свои дальнейшие планы.