Передаваемый студентами из уст в уста полуанекдот о Горации в юбке («Капусту садит, как Гораций» — строка из «Евгения Онегина», о Зарецком) вскоре оброс еще некоторыми подробностями. Нашлись Динины подруги, кое-что о ней рассказавшие. В то время как они в средней школе мечтали стать кто учительницей, кто летчицей, кто геологом, она, посмеиваясь, заявляла: «А я найду себе такого мужа, чтобы зарабатывал один за двоих».
Казалось бы, такая на удивление прозаическая развязка должна была смягчить Володе боль разрыва. Стоило ли, раскусив подобного человека, жалеть о нем? Но почему-то получилось обратное. Стендалевская «кристаллизация», иллюзии, без которых любовь, особенно первая, не рождается, оказались такой силы, а жизнь обошлась с ним так круто, что прежде жизнерадостный Владимир замкнулся в себе. В двадцать шесть лет он готов был счесть свою личную жизнь конченой и — увы! — запил…
Возвратился и Наташин муж Борис, прошедший войну без ранения. Ольге становилось лучше, она стала выходить на улицу; рвалась навестить мужа, но дети сопротивлялись в надежде, что он сам скоро вернется: ему уже разрешили сидеть, ходить — на первое время с костылями. Да и недомогания у Ольги не прекратились, она покашливала, страдала одышкой, головокружениями; развилась ранее несвойственная ей сонливость.
В легких оставались отечные явления, врачи советовали ей как следует отдохнуть, предупреждали, что она «накануне порока сердца». «Подумаешь! — отвечала она. — С пороком сердца люди до старости живут, а я еще только накануне его».
По службе она числилась в длительном отпуске. Ехать в санаторий отказывалась, считала, что достаточно отдыхает, возясь с внучонком или на кухне с посудой, перелистывая в постели беллетристику, изредка выбираясь с молодежью за город в выходной день.
У Константина тем временем в тумбочке возле госпитальной койки пухлая пачка черновиков уже в одну папку не вмещалась, пришлось завести еще две. Писал он отдельными отрывками, план, какой составил вначале, оставался на бумаге. Ярко выраженного сюжета не получалось, временами его терзали сомнения, выйдет ли вообще что-нибудь путное. Желание взяться за карандаш обычно подступало импульсивно, когда вспоминалось что-то яркое, пережитое, требуя немедленной записи. Иногда эта запись отвечала первоначальному замыслу, иногда шла вразрез, намечая новую, непредвиденную фабульную связь.
Характеры, портреты персонажей и отдельные сцены удавались, и это обнадеживало: «Ничего, буду писать, как пишется». Внутренняя сюжетная пружина была ясна, и он ей следовал твердо: развитие характеров и большевистского мировоззрения у Сережи и его друзей. Создание кружка реалистов, споры между народниками и марксистами были уже написаны раньше. В один присест удалась месячная отсидка в тюрьме, — тут он следовал повести, которую тогда же, по свежим следам, написал для рукописного журнала в Пензе. Удавались и семейные сцены. Камнем преткновения оказалась попытка передать Сереже свои встречи с Олей. Тут он писал и рвал, писал и рвал, все получалось надуманно и неестественно.
Романтическую сторону повести он так и не дописал, когда после почти целого года в госпитале вернулся наконец домой. Здесь работу над повестью пришлось пока забросить: делу время, а потехе час. Перечитал возвращенную из эвакуации рукопись книги; она его не удовлетворила. На доработку требовалось время. Между тем семья лишилась Олиного заработка, а вузовцам надо было помочь доучиться. Впервые в жизни, не считая уроков, какие он давал, будучи еще реалистом, он решился на работу ради заработка и, отложив завершение обоих своих литературных трудов до лучших времен, стал брать редактуру на дом за дополнительный гонорар, просиживая ночи над чужими рукописями.
Семейные трудности усугублялись тем, что Володя не переставал перемежать трезвые месяцы с запойными неделями. Напивался он где-то вне дома; придя к себе, молча ложился спать. Родители и сестра переживали его трагедию как свою собственную. Непонятно было, почему он, такая ясная голова, твердый в жизненных принципах, не в силах одолеть банальнейшего, глупейшего из пороков, в какой-то степени извинительного, по их мнению, лишь человеку невежественному, беспринципному и слабовольному. Бесполезно было его уговаривать, он отвечал, потупившись и хмурясь: «Знаю, все знаю… Как только смогу — брошу»… Надо, впрочем, сказать, что на его учебных и научных занятиях эти срывы заметно не отражались, упущенное он умел наверстывать.
Наташа из-за нужды в заработке пропустила лишний учебный год в пединституте, оставшись работницей на заводе, с которым ездила в эвакуацию. Борис спустя год после войны окончил технический вуз и начал приносить в дом заработок инженера. Владимир, учась в аспирантуре, стал изредка подрабатывать статьями в научных журналах. Пережив самые трудные послевоенные годы, семья, казалось, могла бы вздохнуть свободнее, если бы не Олина болезнь…
…Тяготясь положением полуинвалидки, Ольга взялась дважды в неделю вести политзанятия на курсах общественниц жен ИТР (инженерно-технических работников) наркомата, в системе которого работал Борис. В то памятное утро она поднялась ранее обычного, чтобы подготовиться к очередному занятию. Она спала за ширмой в столовой, самой просторной комнате их квартиры. Константин вышел к ней из своего кабинета, где просидел над рукописями до утра. Она попеняла, что он себя не бережет. Показалась она ему что-то необычно вялой, даже ласковая улыбка далась ей с трудом.
Позавтракав, Оля развернула на столе большую карту Азии; ей сегодня предстояла беседа о событиях в Китае.
А когда она уехала, Константин у себя в кабинете лег отоспаться. Спустя несколько часов его разбудил звонок стоявшего рядом с кушеткой телефонного аппарата. Староста группы прерывающимся голосом сообщала, что Ольгу Федоровну с занятия увезли на машине «скорой помощи» в больницу. Сказали — кровоизлияние в мозг…
«Кровоизлияние в мозг?! В просторечии это зовут ударом?..» — соображал Костя. У него голова пошла кругом…
Торопясь позвонить детям, он не смог сразу правильно набрать номера телефонов, а по дороге в больницу дважды, при пересадках, садился не в тот поезд метро…
От него не скрыли, что больная безнадежна. Еще в машине «скорой помощи» она потеряла сознание, а теперь лежала перед ним на больничной койке с закрытыми глазами, и ее щеки то заливались краской, то бледнели, дыхание то успокаивалось, то судорожно вырывалось из груди. В отчаянии он старался мысленно ей внушить, что она должна жить, жить — вопреки рассудку веря, что она может его услышать и подчиниться…
Позже староста группы рассказывала ему, что во время занятия у Ольги Федоровны стал заплетаться язык. Тотчас отворили окно, — день был душный, окна выходили на солнце, — положили ее на диван и все, кроме старосты, вышли из комнаты.
— Тут она мне говорит: «Неудобно, что я урок срываю…» Это были ее последние слова. Обняла меня за шею и заплакала…
…Когда после приступа дрожи Оли затихла навсегда, он, не в силах поверить в такую внезапную смерть, решил, что это ведь может быть летаргией, ведь ее врачи иногда не отличают от смерти?!
Даже и на следующее утро, после бессонной ночи, не в силах отрешиться от своей надежды, он высказал ее главному врачу. Тот посоветовал ему сойти в морг, взглянуть на умершую.
Константин много читал у Льва Толстого и других писателей о переживаниях близких людей умершего, но то, что он сам перечувствовал в те дни, не походило ни на одно из описаний, а главное, не похоже было на явь.
Он не плакал, не рыдал, но он жил как во сне. С той минуты, когда санитар свел его вниз по каменным ступеням, отворил перед ним дверь и он увидел лежащую на скамье Олю, непереносимая тяжесть, все эти сутки давившая его грудь, словно отлетела прочь. Она лежала обнаженная, точно спящая, спокойно, слегка отклонив голову на сторону, на щеке проступали веснушки…
Константин нагнулся и улыбнулся ей в лицо, не замечая, что глаза у него наполняются слезами. Наконец-то он опять видит ее! Минувших страшных суток как не бывало, он понимал, что его надежда на летаргию была безумна, но ужаснуться уже не оставалось сил. Главное, чего сейчас нельзя было упустить, — это что он сквозь слезы все еще видит ее и никто и ничто не может этому помешать.