Сольвейг зло тряхнула головой и сосредоточила внимание на том, чтобы собрать как можно больше сухой хвои. Она легко загоралась – то, что нужно для хорошего, яркого костра.
– Больно, – прошептал за ее спиной дух зимы. Маминым голосом, от которого Сольвейг пробрала дрожь. Это слово Туве Иверсен шептала, умирая от оставленных Хладным ран. – Тебе. Да?
Потревоженные воспоминания заставили Сольвейг оцепенеть. Не сразу она поняла, что пересмешница задала вопрос. Просто сделала это так неумело, будто только-только училась говорить.
– Какая. Я.
Все тот же мамин голос, но интонации разные – как у слов, произнесенных в разные моменты жизни, с разными оттенками эмоций. Сольвейг обернулась, недоуменная.
– Как я выгляжу? – голос веселый, но пурга-пересмешница не улыбалась. И тут же полустон-полушепот: – Больно. – А после нейтрально-равнодушное: – Да?
Из осколков разрозненных слов, которые Сольвейг собрала терпеливо, удалось уловить их смысл, что едва от нее не ускользнул. «Тебе больно от того, как я выгляжу?» Глядя в льдистые глаза пересмешницы, что выдавали в ней духа зимы, она медленно кивнула.
Пурга поспешила сменить свое обличье, сбросить его, как надоевший наряд. Снежинки, что составляли ее тело, разлетелись в разные стороны вспугнутыми вьюжницами. Несколько мгновений Сольвейг видела лишь пустоту, которая вскоре сменилась лицом едва ей знакомым. Кажется, одна из клиенток ателье, которой Летта недавно продала сшитое Сольвейг платье.
– Прости. – Пурга обернулась человеком совсем уже чужим. – Не могу. – Снежинки разлетелись и слетелись снова, вылепили другое лицо. – Иначе.
У них, пересмешниц, не было ни лица, ни даже собственного голоса. Вот и приходилось красть их у других.
Сольвейг не должна была разговаривать с духом зимы – ведь они, по определению, коварны и враждебны. Один из них завел ее в лес, другой обманул, притворившись Леттой. Но любопытство и что-то более глубинное, личное, быть может – сочувствие к одинокой скиталице, которая вынуждена притворяться другими людьми, побудило ее написать на снегу: «Как ты выглядишь на самом деле?»
Пурга робко приблизилась, чтобы взглянуть на оставленное ей послание. Ответила словами человека, что захлопнул отворившиеся ставни или выглянул в потревоженное веткой окно:
– Просто ветер.
Сольвейг со вздохом закрыла глаза. Она сейчас не в той ситуации, чтобы сочувствовать духу зимы, и все же… Разозлившись на свою мягкотелость, она резко отвернулась. Однако успела увидеть, как пересмешница делает еще один робкий шаг к ней.
– Мне одиноко, – пожаловалась пурга голосом человека, чьи слова она подслушала в лесу. Или украла из чужого подсознания. – Сестры. Не понимают.
Голос ее изменился дважды, но Сольвейг не стала оборачиваться, чтобы убедиться, что переменилась и сама пурга. Собирала хвою, старательно не обращая внимания на духа зимы. Не выдержала и с мучительным стоном оставила новое послание на снегу. «Не понимает чего?»
– Люди. Тянет. Не такие, как я.
Пурга-пересмешница была мозаикой, собранной из тысяч отголосков, тысяч чужих лиц.
«Тебе интересны люди?»
– Другие. Странные.
С губ Сольвейг сорвался беззвучный смех. Дух зимы считал людей странными…
– Но ты... похожа. Мы с тобой. Похожи.
Сольвейг вспыхнула. Снова это сравнение ледяных сирен с духами зимы и их то ли слугами, то ли младшими братьями, то ли дикими, неразумными дальними родственниками – исчадиями льда.
«Мы ничем с тобой не похожи!» От вспыхнувшего внутри гнева ее руки дрожали, когда она выводила слова на снегу.
Сольвейг отвернулась, ставя точку в разговоре. Руками раскидала в стороны снег в поисках игольника – опавшей хвои. Мелькнуло горькое: она справилась бы с задачей куда быстрей, если бы с ней был голос сирены. Вспомнилось, как Летта с легкостью разворошила снег, прокладывая в сугробе тропинку к дому.
А еще сестра умела лепить из снега всевозможные фигурки птиц и зверей. Сотворенные ее Песней, они выглядели как живые – вьюжницы, северные олени, совы, снежногривы, белые волки…
Пурга-пересмешница потерянно прошептала:
– Летта…
Сольвейг обломала нижние ветви сухой, лишенной иголок, ели. Разложила их на прямо на снегу, не сумев оголить землю.
– Не надо. Огня. Не надо.
«Разве вы не страдаете от недостатка тепла?»
– Человеческое… греет. Живое… ранит.
Сольвейг сердито мотнула головой. Она не станет жалеть духа зимы – если пересмешнице не нравится огонь, пусть уходит. А ей нужно отыскать сестру.
Трением сухих веток она выжгла искру – Летта когда-то научила. Ледяные сирены прекрасно управлялись с родной стихией, а вот огонь им приходилось черпать из Фениксова моря, чтобы наполнить чаши Феникса во время ежегодной церемонии памяти, или добывать огнивом, которого у Сольвейг сейчас не оказалось под рукой.
– Такое близкое соседство с лесом опасно, – как-то сказала ей Летта. – Не обманывайся, думая, что лес – лишь стена вечнозеленых деревьев. Лес живой. Он во многом подобен нам, сиренам и людям. Он может быть как добр к тебе, так и суров. Может вывести тебя из темной чащи, а может в нее заманить. Лучше не ждать от него милости, а быть готовой ему противостоять. И не злить его понапрасну: тушить костры, не охотится на зверей, не рубить деревья…
– Но разве деревья не нужны нам, чтобы создавать книги? – удивленно спросила малютка Сольвейг.
– Нужны. Вот только говорят, не зря в лесу так часто теряется заигравшаяся детвора, как бы ни просили матери не уходить далеко от дома. Мы забираем детей леса, а он в ответ забирает наших. – По выражению лица Летты сложно было сказать, считает ли она сказанное лишь жутковатой легендой или же искренне верит в нее.
Именно тогда она и научила младшую сестру разводить костер, чтобы дымом привлечь внимание огненных стражей – надежных защитников Атриви-Норд. А Сольвейг еще долгое время, открывая ту или иную книгу, шепотом просила у леса прощения. Просто на всякий случай.
Сухие веточки и хвоя вспыхнули почти мгновенно, сверху Сольвейг бросила ветки покрупней. Пурга-пересмешница, испуганно вскрикнув, отшатнулась. Она могла бы и вовсе скрыться в лесу, подальше от жалящего жара, но почему-то осталась стоять, печально глядя на Сольвейг. Лицо ее поплыло – снежинки, что его заменяли, начали таять. Когда снег стал водой, на месте духа зимы остался только ветер.
Сольвейг отвернулась к огню, кусая губы. Она ничем не могла помочь пурге-пересмешнице. Да и не должна помогать. Дружба между людьми и духами зимы все равно невозможна.
Костер разгорелся быстро. Сольвейг сидела подле него, заворожено глядя на танцующие язычки пламени. Его жаркое дыхание отогрело надежду, что было в ней заледенела: надежду выбраться из леса и с помощью стражей отыскать сестру.
Холодный ветер не отступал даже в опасной близости от огня – ярился, пытался ударить ее по щекам, разметать белые волосы Сольвейг. Стало вдруг так одиноко... Вокруг, куда ни глянь, лишь белые шубки, сброшенные с плеч елей. И кажется, что прежний мир исчез, что в этом, новом, ничего уже не осталось. Ничего, кроме Сольвейг и бесконечного снежного полотна. Быть может, говоря об их схожести, пурга-пересмешница имела в виду щемящую тоску и грусть, что снедали душу? Потому что глаза пурги, хоть и были лишь осколками льда, отчего-то казались Сольвейг печальными.
Сольвейг часто грустила, когда думала о родителях. Когда думала о даре ледяных сирен, что был заперт в ней из-за порванных Хладным связок. Когда просыпалась от кошмаров, рожденных воспоминаниями о той самой ночи, которая перевернула ее жизнь раз и навсегда, отобрав и голос сирены, и маму. И лекарство от грусти во всех ее оттенках и воплощениях всегда было одно.
Музыка.
Сольвейг подняла с земли скрипку. Нежно провела пальцем по промерзшему дереву, прижала его к плечу, словно головку младенца, которого баюкала в своих руках. Не знала, что будет играть. Просто заиграла.
Ноты хрупкие, словно снежинки, нежные, словно шелк, и перламутровые, словно жемчужины, падали на белую землю. Монохромный пейзаж ожил, будто в него плеснули новых красок. Музыкой Сольвейг стирала безликость мира.