Григорию и полуроте «двинцев», вместе с которой он выскочил на площадь, удалось прорваться в мертвую зону у монастырских стен — здесь пулеметные очереди не могли их достать. Но высокие, окованные железом двери на колокольню оказались заперты изнутри. Тяжелые створки только гудели под ударами прикладов и наконец рухнули. Григорий нащупал в кармане гранату и бросился в неосвещенную глубину колокольни. И вот уже загрохотали под солдатскими сапогами чугунные ступени лестницы.
Но револьверные пули били и били сверху, ударялись о камень стен, прыгали по ступенькам лестницы. Буквально чудом Давидовскому удалось пробраться вдоль стены до самого лаза на колокольню. Кто-то поднимавшийся впереди него, смертельно раненный, опрокинулся назад и, сбивая стоявших сзади, полетел вниз. Григорий прижался к перилам и сумел удержать падающее тело, руки его стали горячими от крови. Он что-то кричал, но крика не было слышно за грохотом взрыва, — это Давидовский метнул в лаз колокольни гранату. Что-то тяжело рухнуло там, наверху, донесся крик, и горячая трескотня пулемета оборвалась.
— Давай пулемет вниз! — с бесстрашной удалью кричали рядом с Григорием. — Сгодится!
Григорий и кто-то из «двинцев», которого Григорий не мог рассмотреть в темноте, снесли тело убитого вниз, положили у двери, — он уже не дышал.
А в самом соборе и в кельях монастыря тоже шла перестрелка, слышались крики — «двинцы» разоружали божьих служителей. Одного из них, уже обезоруженного, волокли во двор, а он исступленно плевался и старался укусить красногвардейца за руку.
— Боже всемогущий! Боже всемогущий! — без конца кричал он, словно в бреду. — Низринь диаволов! Низринь!
Монах, видимо, боялся, что его тут же убьют, но его оттолкнули в сторону, и он упал у кирпичной стены, и Григорий видел его удивленный и в то же время ненавидящий взгляд, порванную на плече старенькую черную рясу и искаженный криком рот.
В этот момент во двор монастыря въехал грузовик, в нем, обнявшись за плечи, стояла группа вооруженных и что-то кричащих офицеров. Для них, видимо, было полной неожиданностью увидеть во дворе монастыря солдат с красными повязками на рукавах и шапках, и они смотрели растерянно и тупо. Двое вскинули винтовки, но из двери колокольни на них уже уставился пулемет. Прильнувший к прорези прицела «двинец» Федотов с веселой яростью приказывал:
— Кидай оружие, контра! Кидай, кому шкура дорога!
Офицеры бросили винтовки и револьверы и, спрыгнув из грузовика, встали возле него тесной кучкой, — наверно, ожидая расстрела.
Но их окружили и повели к Совету.
Оглянувшись на Тверской бульвар, Григорий увидел, что, после того как смолк пулемет на колокольне, бой отодвинулся к самым Никитским воротам и непосредственная угроза окружения Совета отпала.
28 октября должна была начаться всеобщая забастовка протеста против предательства Рябцева и юнкерья. Но телефонная связь с районами оборвалась — для руководства забастовкой членам ВРК, МК и партийного центра приходилось всюду бывать самим. К счастью, Мостовенко достал десяток машин в автомобильной роте, комиссаром которой он раньше был. Машины и мотоциклы мчались под ливнем пуль: изъятое у революционных частей оружие Рябцев приказал раздать студентам Коммерческого института, домовым комитетам в богатых районах Москвы — в центре, на Поварской и на Арбате, — вооружил офицерье, прятавшееся по темным углам до начала боя.
Ночью, когда угроза окружения Совета стала почти неотвратимой, кое-кто в МК предлагал покинуть генерал-губернаторский дом, но и Скворцов-Степанов, и Ведерников, и другие категорически воспротивились этому. Скворцов повторил свою знаменитую фразу: «Каждый, кто боится смерти, может покинуть это здание!», и многие поддержали его. Но, чтобы восстание не оказалось в решающую минуту обезглавленным, решили перевести партийный центр в один из пролетарских районов, в Замоскворечье, обеспечить базу на случай вынужденного отступления.
И снова Григорий мчался сквозь вечернюю тьму. На улицах не горел ни один фонарь, да и большинство домов смотрело слепыми глазницами окон. Повсюду встречались вооруженные группы. В этот день бастовали все заводы и фабрики, напряжение достигло предела. По центральным улицам проезжали броневики Рябцева; «Метрополь», «Националь» и городская дума на Воскресенской площади были заняты юнкерами, а Тверская улица от Охотного до Скобелевской площади простреливалась ими. Алексеевское и Александровское военные училища представляли собой неприступные крепости.
Так думал Григорий, трясясь позади мотоциклиста в неудобном, прыгающем седле, вспоминая слова обращения к солдатам Москвы, которое ему пришлось написать прошлой ночью.
«Товарищи солдаты! — написал он. — На улицах Москвы уже трещат выстрелы. Враги народа первыми направляют против нас свой удар… Пусть оружие, занесенное над революцией, так же бессильно падет на землю, как оно упало в эти дни в Петрограде… К оружию, товарищи! Будем биться, как свободные граждане. Нас можно убить, но нас не заставят опять пойти в рабство и осудить на рабство наших детей и внуков!»
Григорий писал эти слова, а перед его глазами стояла маленькое сморщенное, красное лицо сынишки, которого он видел всего несколько минут, забежав как-то под утро на Рождественский бульвар. Но где бы он ни был в эти дни и чем бы ни занимался, Елена и сын неотступно присутствовали в его сознании и сердце, были рядом с ним.
28 октября, уезжая из Совета по опасному заданию, он оставил в секретариате записку Елене и сказал Виноградской с извиняющейся улыбкой:
— Вот… если случится… ну, что-нибудь… передайте, пожалуйста, моей жене. У меня неделю назад родился сын. Маленький-маленький. — И он показывал руками, словно окружающие не знали, какими рождаются дети.
Именно поэтому товарищи по МК и ВРК Аросев, Будзынский, Подбельский, не сговариваясь, старались оградить Григория от излишнего риска, от опасностей, которые грозили со всех сторон. Правда, делали это незаметно, чтобы не оскорбить, не обидеть Григория: он не мог принять никаких поблажек, никаких скидок. Но он, как и раньше, лез в самое пекло. Очень часто в частях гарнизона, вызывая на митинг представителя МК, солдаты просили, чтобы приехал именно Григорий — солдаты знали его и любили.
В Совете с ласковыми усмешками рассказывали: когда Григорий выступал на митинге в Московском цирке, сидевшая в первом ряду разряженная дама с удивлением воскликнула:
— Боже мой! Такой симпатичный — и большевик!
И Григорий поклонился ей с обворожительной улыбкой:
— А мы все такие!
Он и сам вспоминал об этом эпизоде с улыбкой, а Елена не раз говорила ему: «Ты у меня, Гришенька, и в самом деле симпатичный».
Воспоминание мелькнуло в памяти и исчезло, заслоненное тревожными мыслями: как воспрепятствовать расширению плацдарма закрепившимися в центре города белыми; как помешать им соединиться с отрядами, двигавшимися от Знаменки? Чтобы вражеское кольцо не замкнулось вокруг центра, предстояло удержать Садовую улицу, хотя бы от Каретного ряда до Земляного вала. Необходимо было захватить здание градоначальства на Тверском — почти рядом с Советом. Следовало не дать контрреволюции возможности получать помощь от Ставки. Правда, белым так и не удалось доставить в Москву кавалерийскую гвардейскую бригаду, а как раз на нее особенно надеялись Рябцев и Руднев. Навстречу эшелонам бригады выехал рабочий-большевик Максимов, и ему вместе с железнодорожниками Гжатска удалось задержать войска. Задержали и еще один эшелон, посланный в Москву Ставкой; под Можайском рабочие разобрали железнодорожные пути. Но, как и раньше, вопрос о победе восстания упирался в оружие, — так думал Григорий, подъезжая к военно-революционному комитету Городского района.
Здесь чаще свистели пули, чаще темнели на улицах плоские, словно вдавленные в мостовую тела. Вокруг Сухаревского рынка, прячась от огня пулеметов, строчивших с Сухаревской башни, солдаты и рабочие копали окопы, — слышался в темноте приглушенный говор, посверкивали взлетающие над брустверами окопов лопаты. А справа, на углу Сретенки, присмотревшись, Григорий угадал причудливые контуры баррикады; оттуда тоже доносилась негромкая перекличка голосов.