Несмотря на воркотню постаревшего отца, Степашка не бросал торговли газетами; он полюбил пахнущие керосином и краской коридоры типографий и экспедиций, многолюдную суматоху утренних и вечерних улиц. По утрам он забегал в Моссовет — отдать пачку газет Григорию, посидеть минутку возле него. Степашка поражался себе: никогда не думал, что может так привязаться к чужому человеку. Он тосковал, когда долго не видел Григория; даже по ночам тот снился ему — то верхом на желто-огненном жеребце, то с винтовкой в руке на дымных, вздыбленных улицах.
Сначала Степашка удивлялся: Григорий набрасывался не только на большевистские газеты, на «Социал-демократа» и «Правду», — с такой же нетерпеливой жадностью вчитывался он в страницы буржуазных «Русского слова» и «Утра России», эсеровского «Солдата-гражданина» и меньшевистской «Вперед».
— А зачем вы, дядя Гриша, читаете их газеты? — как-то спросил Степашка. — Ведь вы их ненавидите.
— Потому и читаю, милый! Врага надо знать.
В Моссовете к Степашке скоро привыкли и по утрам с нетерпением ждали его: он прибегал, и через несколько секунд во всех комнатах шелестели газетные листы, слышались возгласы то негодования, то одобрения. Если Григория не оказывалось внизу, Степашка взбирался по крутой винтовой лестнице на третий этаж — именно здесь, в низеньких комнатках, где когда-то обитала генерал-губернаторская прислуга, в помещении большевистской фракции, он чаще всего и находил Григория. Но случалось и так, что молоденькая секретарша Совета Поленька Виноградская предупреждала: Григорий Александрович сегодня в Замоскворечье… В Лефортове… На Ходынке. И мальчишка убегал, так и не повидавшись с Григорием.
Но когда выдавалась свободная минута, Григорий встречал Степашку с искренней, неподдельной радостью.
— А, Гаврош! — кричал он, завидев своего юного приятеля. — Проходи, милый! Как там наши недруги? Шипят из подворотен? Лают?
Как-то Степашка спросил:
— Вы меня называете каким-то Гаврошем, дядя Гриша. А он кто?
— Не знаешь? — весело удивился Григорий. — Ну, забегай завтра. Я достану тебе книгу о нем.
Так попал в руки Степашки томик Гюго, рассказывающий о Великой французской революции, о ее вождях и недругах, о маленьком герое парижских баррикад. И теперь, когда Григорий называл его Гаврошем, Степашка переполнялся гордостью «Что ж, вот построим баррикады, и я буду драться не хуже, чем Гаврош», — думал он.
Иногда Григорий посылал Степашку с поручением: отвезти записку, газету, срочный пакет или передать что-то на словах, и Степашка несся через весь город то в один из райкомов, то на завод Бромлея или Гужона, АМО или Гоппера, висел, уцепившись за трамвайную колбасу, за рессоры извозчичьих пролеток и фаэтонов.
Как-то в хмурый осенний день Григорий с воспаленными от бессонной ночи глазами попросил Степашку:
— Не в службу, а в дружбу, Гаврош. Отнеси, пожалуйста, Елене Анджиевне. Я не смогу вырваться, сопровождаю делегацию в Питер, на Шестой съезд. А она нездорова. — Григорий достал из кармана и отдал мальчугану газетный сверток. — Селедка и хлеб. Сделаешь?
— Сейчас же, дядя Гриша! А вы Ленина увидите?
— Не знаю, Гаврош. Ему опять приходится скрываться.
В распахнутой двери требовательно блеснуло пенсне Емельяна Ярославского.
— Григорий Александрович! Все в сборе.
Степашка постоял у подъезда, пока в автомобиль усаживались Ведерников, Ольминский, Ярославский и другие, — он всех их знал в лицо. На тротуаре перед Моссоветом останавливались любопытные, бородатый тип в котелке неразборчиво бормотал ругательства. Когда автомобиль скрылся за гостиницей «Дрезден», Степашка спрятал газетный сверток за пазуху и помчался выполнять поручение.
Елена Анджиевна, худая, с темными пятнами на лице, что-то писала за столом у окна. Она с усилием поднялась навстречу.
— Уехали? — спросила она с тревогой.
— Да.
Из соседней комнаты выглянуло озабоченное сморщенное лицо круглолицей женщины в темном платке.
— Это кто?
— От Гриши.
— А-а-а… Не забывай, Леночка, тебе нельзя волноваться.
Елена Анджиевна раздраженно передернула плечами, и только теперь Степашка понял, что у нее скоро родится ребенок.
— Может, вам что-нибудь нужно, Елена Анджиевна? — спросил он, собираясь уходить.
— Спасибо, Гаврош. Приноси мне, пожалуйста, наши газеты.
— Обязательно.
— И без газет прожила бы неделю! — проворчала старушка, выходя за мальчуганом в переднюю. — Одно от них беспокойство.
Дни, проведенные Григорием в Питере, тянулись для Степашки тягостно и медленно. По нескольку раз он забегал в Моссовет и радовался, если случайно слышал имя Григория; на улицах останавливался у размытых дождем и высушенных солнцем давних объявлений, где сообщалось, что «Г. Багров прочтет лекцию «Программа Ленина», с карандашной припиской в конце: «Билеты все проданы». Степашку томило неясное и недоброе предчувствие: а вдруг в Питере что-нибудь случится, нагрянет на съезд полиция и поволочет большевиков в тюрьму, и будут там бить их смертным боем, а потом отправят на каторгу, как отправляли при царе?
Но ничего страшного не произошло: Григорий вернулся в Москву живой и невредимый, только глубже запали необыкновенно живые, блестящие глаза.
— Нет, Гаврош, Ильича я на этот раз не видел, — покачал он головой в ответ на вопрос мальчугана. — Решили, что Ильичу нельзя являться ни на съезд, ни в суд: керенские и рябушинские обязательно его убьют. Ах, Гаврошка, Гаврошка, нет цены, которую они не уплатили бы за убийство Владимира Ильича, за то, чтобы удушить революцию! Сытая сволочь Рябушинский на всех углах похваляется, что «задушит революцию костлявой рукой голода»! И душит! В Питере по его приказу хозяева закрывают заводы и фабрики, выбрасывают рабочих на улицу.
Это Степашка знал. Мать рассказывала, что и в Москве уже закрыли фабрики Цинделя и «Динамо», на Богородско-Глуховской мануфактуре остались без работы одиннадцать тысяч ткачей. Глеб Иванович возвращался с завода день ото дня мрачнее: все упорнее поговаривали о предстоящем закрытии заводов Бромлея, Гужона, Бари.
— Нам, Агаш, еще полгоря. — Глеб озабоченно потирал ладонью заметно поседевшую за лето голову. — А что тем, у кого по пять-семь ртов? Им как? Шутка сказать: за три года хлеб вздорожал в шесть раз!
И о голоде Степашке тоже не следовало напоминать: он так ослабел от недоедания, что к вечеру валился с ног. И каждую ночь ему снилась еда: то будто мать сварила щи с требухой и они хлебают их со свежим подрумяненным ситным, то будто он, Степашка, тащит домой полную газетную суму колбасных обрезков и жует на ходу, давясь и задыхаясь. Вообще в те дни он много ел во сне, но никогда не наедался досыта.
А дни, несмотря ни на что, шли, бежали, летели. Незаметно подкралась поздняя осень и безжалостно обдирала с тополей на Садовом кольце и на бульварах мертвеющие листья. Сек землю резкий ледяной дождь. Угрюмо гляделось в лужи небо, одетое в нищенские лохмотья.
Степашка бегал в драных сапожонках, всегда с мокрыми ногами и в конце концов простудился. Хворь повалила его, опрокинула в жар, в полузабытье. Он метался на узенькой койке, вскакивал, выкрикивал заголовки газетных статей:
— Голосуйте за большевиков!.. Генерал Корнилов — диктатура крови и железа!.. Арестованы большевики Луначарский и Коллонтай!..
Григория встревожило долгое отсутствие Гавроша, и как-то под вечер, возвращаясь из Пресненского райкома, он забежал к Таличкиным. За лето он похудел и почернел еще больше, но глаза горели так же исступленно и непримиримо.
— Что со Степашкой? — спросил Нюшу, снимая у порога пальто.
— Добегался наш Гаврошка-Степашка! — Нюша с жалостью оглядела сутуловатую, худую фигуру Григория. — А и вы, Гриня, вовсе стали на святого отшельника схожи, только что глаза в вас и остались живые. — Она теперь всегда говорила Григорию «вы».
Григорий посидел возле больного, поглаживая его пылающую ручонку и прислушиваясь к бредовому бормотанию. Вернулся с работы Глеб Иванович, и Григорий поразился, как постарел, поддался натиску времени этот когда-то кремневый человек.