На следующий день он отправился в Порто, где у него было много друзей в Кассационном суде, а оттуда — в Лиссабон.
(Среди бумаг коррежидора из Визеу мы нашли нижеследующее письмо: «Мой друг, коллега и сеньор. Вручите подателю сего письма, сеньору падре Мануэлу де Оливейре, пятьдесят золотых, о коих мною было говорено во время вашего пребывания в Лиссабоне. Апелляция вашего сына доверена мне, и можно уповать на успех, невзирая на всяческое противодействие враждебных сил.»
Ваш друг, дезембаргадор[41] Антонио Жозе Диас Моуран Москейра, — Порто, 11 февраля, 1805 г. «Адресовано: Его высокопревосходительству сеньору Домингосу Жозе Коррейра Ботельо де Мескита-и-Менезес. Лиссабон». (Примеч. автора.) ).
В начале марта 1805 года матушка моя узнала с превеликою радостью, что Симан переводится в Порто, в тюрьму Кассационного суда, для чего пришлось преодолеть немало препон, воздвигнутых стараниями истцов, а именно, Тадеу де Албукерке и сестер убитого.
Затем...»
В этом месте мы оборвем извлечение из письма, дабы при изложении событий не забегать вперед, ибо повествовательное искусство требует связности и последовательности.
Симан Ботельо встретил день суда, сохранив твердость духа. Он сел на скамью подсудимых; ни адвоката, ни свидетелей защиты не было. На вопросы отвечал он с тем же холодным спокойствием, с которым отвечал судье. Когда ему пришлось объяснить причину преступления, он изложил ее со всей честностью, не произнеся имени Терезы де Албукерке. Когда же обвинитель произнес ее имя, Симан Ботельо, резко вскочив с места, воскликнул:
— К чему поминать имя сеньоры в этом притоне позора и крови? Каким ничтожеством надобно быть обвинителю, если ему мало признания преступника и он не может доказать, что требуется палач, не запятнав доброго имени женщины? Обвинение мне предъявлено: я сам предъявил его себе; теперь слово за кодексами, и пусть умолкнет презренный, коль скоро он не в состоянии предъявить обвинение, не примешав к нему клеветы.
Судья приказал юноше замолчать. Симан сел, пробормотав:
— Все вы — ничтожества!
Преступник выслушал приговор: смертная казнь через повешение на виселице, воздвигнутой на месте преступления. В то же мгновение в зале послышались душераздирающие вопли. Симан обернулся к толпе и промолвил:
— Вы скоро насладитесь прекрасным зрелищем, сеньоры! Виселица — единственный праздник народа! Уведите отсюда бедняжку, что плачет: она — единственное существо, для которого муки мои не будут развлечением.
Мариану на руках отнесли в домик близ тюрьмы, где она жила последнее время. Могучие руки, на которых она покоилась, были руками ее отца.
По пути из здания суда в тюрьму Симан Ботельо, шагавший упругой походкой полного сил восемнадцатилетнего юноши, слышал такого рода замечания:
— На какой день назначена казнь?
— Поделом ему! Заплатит за муки тех, кто без вины был повешен по приказу его батюшки.
— Палил — пуль не жалел, лишь бы заполучить богатую барышню!
— Да ведь у них, у фидалго, одно на уме, чуть что — и убьет!..
— Убил бы бедняка, сидел бы себе дома, уж поверь!
— И это правда!
— А идет-то как — ишь голову задрал!
— Пускай себе, ужо понурится, когда повиснет в петле!..
— Говорят, палач вот-вот пожалует.
— Вчера ночью пожаловал, а при нем два ножа, в чепец бабий завернуты.
— Сам видел?
— Нет, кума сказала, а той сказывала соседка зятя сестры, а прячется он в тюрьме.
— Мелюзгу-то свою приведешь поглядеть, как будет он мучиться?
— А как же! Такого урока нельзя упускать.
— Я уже раза три, сдается, видал, как вешают, и всех за убийство.
— То-то сам ты два года назад отправил на тот свет Ампаро Лампрейа!
— Верно, да кабы я его не убил, он бы меня прикончил!
— Коли так, каков толк от урока?!
— Мне почем знать, каков толк? Брат Антонио, францисканец, всегда твердит, родители, мол, должны детей водить на казни, пускай поглядят, как вешают.
— А все почему — боится, как бы с него шкуру не содрали — сам-то с нас по три шкуры дерет, жертвуй ему да жертвуй.
Дух Симана был так безмятежен, что на губах у него не раз проступала улыбка в ответ на простонародные мудрствования по поводу виселицы.
Когда он был уже у себя в карцере, его уведомили, что в течение положенного срока он вправе подать апелляцию. Симан отвечал, что подавать апелляцию не намерен, судьбой своей доволен и с правосудием в ладах.
Он спросил, не здесь ли Мариана, и тюремщик обещал позвать ее. Но вместо Марианы пришел Жоан да Круз и со слезами стал сетовать, что с дочкой худо: бредит, только и разговору, что о виселице, просит, чтобы сперва убили ее самое. Мучительнейшую боль ощутил студент, когда вдруг понял, словно в озарении, что любовь, которую Мариана к нему питает, может стоить ей жизни. Временами образ Терезы как бы исчезал у него из сердца, если позволительно подобное предположение. Быть может, она представлялась ему ангелом, погруженным в искупительное и безмятежное созерцание творца; Мариана же являлась ему воплощением страдания, она умирала медленною смертью, и любовь ее не ведала и минутной награды, которая одарила бы ее мученичество ореолом блаженства. Одна — при смерти, но любима; другая расстается с жизнью, так и не услышав слова «любовь» из уст, которые лишь изредка обращали к ней невнятные и холодные слова благодарности.
И тут на глазах у этого железного человека выступили слезы. Слезы, что стоили всех горестей Марианы.
— Позаботьтесь о своей дочери, сеньор Круз! — проговорил Симан, и в голосе у него звучала страстная мольба. — Не беспокойтесь обо мне, я полон сил и здоров. Ступайте утешать бедную девушку, — как видно, она родилась под моей недоброй звездой. Увезите ее из Визеу: пусть вернется к себе домой. Спасите ее, дабы в этом мире меня оплакивали две сестры. Вы и так оказали мне много милостей, жить мне осталось недолго, и нужды в них нет более. Через несколько дней меня отведут в часовню: ваша дочь пусть лучше не знает об этом.
Вернувшись, Жоан да Круз нашел дочь распростертою на полу, лицо ее было расцарапано, она смеялась и плакала, словом, была безумна. Он отвез ее, связанную, домой и препоручил заботу о приговоренном другой женщине.
Теперь одинокие часы несчастного стали мучительными до крайности. До дня суда Мариана, снискавшая приязнь тюремщика и покровительство сеньоры, состоявшей в дружбе с донной Ритой Пресьозой, могла беспрепятственно наведываться в тюрьму в любое время и редко оставляла заключенного в одиночестве. Покуда он писал письма, она занималась шитьем либо прибирала камеру, наводя в ней чистоту. Если недомогание или упадок духа укладывали Симана в постель, Мариана, обученная начаткам письма, садилась за его стол и без конца писала одно и то же имя, «Симан», которое часто размывали слезинки. И так было семь месяцев подряд, и она ни разу не услышала и не произнесла слова «любовь». И так было после ночей, проведенных без сна, — то в молитвах, то в трудах, то в пути к дому отца, которого навещала она в самые неожиданные часы.
И никогда более не видать ему этого кроткого создания на пороге обитой железом двери, скупо отмеряющей ему воздух и рассчитанной на то, чтобы смерть от удушья была заслугою петли. Никогда более!
И когда вызывал он у себя в памяти образ Терезы, рядом с нею по прихоти усталых очей ему виделась Мариана. И обе были в слезах. Тогда он вскакивал с койки, хватался за толстые прутья оконной решетки и думал, уж не размозжить ли себе голову.
Его не удерживала надежда — ни земная, ни небесная. Луч божественного света не проникал к нему в темницу. Ангел милосердия для него воплотился в этом небесном создании. И вот она обезумела или вернулась к себе в небесную обитель. От самоубийства спасало его не упование на Бога, не упование на людей, а только вот какая мысль: «Остановись, трус! Что за храбрость — умереть, когда нет надежды сохранить жизнь?! Виселица — торжество, когда ею кончается путь, которым вела тебя честь!»