– Змея останется змеей, если даже и сменит кожу.
– А человек останется человеком.
– Ваша взяла. Смелостью и наглостью взяли. Но ничего, есть еще тот свет, там сочтемся! Одним себя тешу, что много крови вам попортил. Обошли! – сочно выматерился. – Кузнецов в последнее время тоже сменил кожу, только на худшую, стал труслив, научился ползать в ногах Тарабанова. Отползал.
– Вас мы оставили, чтобы вы за всех выслушали приговор. Развяжите ему руки. Читайте приговор, товарищ Лагутин.
– Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики… – громко с какой-то приподнятостью читал Лагутин. – За преступления перед народом и Советской властью, которые выразились… убийство корневщиков, комиссаров, сельсоветчиков, грабежи и поджоги деревень, магазинов, просто людей на дорогах… Приговариваются к высшей мере наказания – расстрелу…
Лагутин перечислял имена:
– Кузнецов…
– Расстрелян как не подлежащий обжалованию, – отвечал Лапушкин.
Последним назвал Мартюшева. Тот лишь вздрогнул, чуть напрягся, посмотрел вправо, влево, горько усмехнулся. Не будь здесь Устина Бережнова, то еще бы рискнул бежать, а при Устине… Нет, его пуля не пройдёт мимо.
– Расстрелять без обжалования! – четко проговорил Лапушкин.
– Помолишься или без покаяния и молитвы уйдешь на тот свет? – спросил Бережнов.
– Пустое. Грехи мои неотмолимы…
Не договорил, сбоку грохнул выстрел… Расстрелян…
22
На висках Устина гуще засеребрилась седина. Злая отметина войны, продолжающейся войны. Говорил, что никого не убивал без боя, пришлось убивать, бандитов убивать. У них уже ничего за душой не осталось: ни идей, ни будущего. Волки с выкрошенными клыками, бешеные волки. Таких не убивать – тоже грех неотмолимый.
Иноходец Карька, дробно постукивая подковами по тракту, нес Устина в родные края. Следом труси́ли чекисты. Их осталось семеро. Лапушкин и Лагутин ушли из отряда, чтобы не быть опознанными. Устин и чекисты снова стали «бандитами».
– Зачем? – спрашивал себя Устин. – Зачем снова они стали «бандитами»? Неужели это был не последний бой?
Ехали ночами, ночью же подошли к Горянке, всполошили собак и людей, но проскочили деревню и ушли в тайгу. Устин вел отряд к заветному дуплу, чтобы сдать пулемет и винтовки. Сдать то, что было им незаконно взято у партизан.
Шли долго, продираясь через таежные дебри. Наконец у дупла. Устин сам отодрал кору, нащупал винтовки, отшатнулся и закрыл глаза. В дупле стояло всего лишь две винтовки и ящик патронов. Значит, Журавушка жив, Арсё с ним. Где-то затаились в тайге…
Удручённые, поехали к зимовью. Пусто. Облинявший колонок выскочил из окна и удрал в сопку…
И снова тесная камера, тягостные раздумья. Кто-то льет слезы по смелому борцу за Россию, которого-таки словили комиссары. А уж Саломея – это точно. Пётр Лагутин принес ей о том весть. Осиротятся дети. Если и не расстреляют Устина, то срок обязательно дадут и, похоже, немалый. Может быть, спасет амнистия? Но ведь он не сдался, продолжал воевать, пока не поймали. Расстреляют…
– Ну что, Устин Степанович, теперь уж не знаю, как тебя называть, гражданин Бережнов. А когда-то вместе ходили по лезвию ножа.
– Как хошь, так и называй. Унес винтовки Журавушка. Думаю, что с ним и Арсё. Это они расстреляли бандитов. Что дальше? Будут сидеть в тайге, нарветесь вы на них, вас перестреляют. Они спрятались где-то в очень глухом месте. Будем надеяться, что всё обойдется. Возвращусь домой, буду искать, чтобы их вернуть в жизнь.
Лапушкин устроил встречу с Шибаловым. Ивана было не узнать. Поседел, посерел, сник.
– Рассказывай, Иван, как ты оказался в этом же мешке? – спросил Устин.
– Хочешь правду?
– Да.
– Тогда слушай. Кому-то выгодно выставить меня в роли Лота, который жил со своими дочерьми. Тайга, мол, заневестились приемные дочки, вот Шибалов и стал Лотом. Чепуха это, Устин! Чепуха и то, что я хотел на своем самолете улететь в Японию.
Границу ты знаешь, чего же говорить? Здесь скрыт дальний прицел. Меня большевики боятся. Только почему, вот этого я не знаю. Был с ними, выгоняли, снова приходил…
– А ты думаешь за что? – перебил Устин.
– За мой язык. Если бы я им подавился, мне бы легче жилось. Хочешь знать, так я разъясняю мужикам правильность идей Ленина. Нужен государственный капитализм, нужна кооперация, вовремя сделали сельхозналог, пора «военного коммунизма» миновала, говорю и о том, что здесь немало противников Ленинского начала. Нет, это не американский демократизм, это совершенно новый строй, который не прочь жить в дружбе и с капитализмом. Правильно! Без капиталистических производств мы просто задохнемся, будем топтаться на одном месте, а еще больше – ошибаться. Капиталист – это грамотный хозяин. Кулак – это культурный мужик. Надо с теми и другими надолго заключить перемирие, тем более, что у нас в руках армия, телеграф и власть, наконец-то полная. Чего же бояться-то? Да, да перемирие, этак лет на сорок-пятьдесят, тогда к нам на поклон пойдут все страны. Сейчас же нам приходится кланяться. Мужик согласен с Лениным и готов за него драться насмерть, но кому-то выгодно сделать Ленина святым, мол, он не ошибался и не ошибется. А Ленин правильно говорит, что никто не застрахован от ошибок. Но, что бы ни говорил Ленин, это доходит до мужика. Значит, мужик, пусть не открыто, ибо наш мужик говорить не умеет, но душой принял Ленина и его программу, программу большевиков.
А потом, мужики по разным делам идут ко мне: то бумагу кому-то написать, то похлопотать за своего сына, который оказался в бандитах. Порой и брякну о наших большевиках, которые больше пыжатся, чем работают. Им учиться надо, а не делать вид, что они всё знают. Сказанное, конечно, тут же обрастает недобрым комом. Всё это работает против меня. Хорошо, Пётр Лагутин грамотен, но ведь не настолько, чтобы подняться до высоты начальника милиции. Но этот учится, учится у народа, видел я у него гору книжек, растит из себя коммуниста. Похвально. А Сланкин, наш председатель райисполкома, тот ведь письма́ без ошибок написать не может, но никогда я его не видел за книжками, говорит он косноязыко, путано. А чаще стучит кулаком и грозит врагам нашим револьвером. Разве это тип будущего государственного руководителя? Помнишь, я тебе говорил о государственной машине, которую могут развалить большевики? Так вот они ее развалили. Теперь отлаживают заново. Но раз взялись отлаживать, то уж надо это делать во всю силу, не окриком, а умом, как это делал Шишканов. Учился быть руководителем государства. Тогда я не верил, что им, государством, может руководить кухарка, теперь верю, если та кухарка засыпает с книгой. Не боги горшки обжигают.
– Почему бы тебе с твоей грамотностью не стать государственным деятелем? – спросил Устин.
– Причин много, но главная из них, что я не смог и не смогу до конца принять большевиков, хотя действий против них не проявляю, как это делал ты.
– Настраивать мужиков против безграмотного Сланкина – разве это не действия?
– Я говорю правду и только правду. И здесь я начинаю понимать, что самое страшное в наше время – это говорить правду, трогать чувства безграмотного Сланкина. Ему, ясное дело, обо всем доносят. И он нашел ход, вымарал меня в такой грязи, что и за сто лет не отмыться. Что может быть хуже того, что мне пришили? Да, дочки любят меня. И когда узнали, в чем меня обвиняют, старшая, как мне передавали, стала психически больной. Они дворянки, чувствительности им не занимать. Обычная девушка плюнула бы на все эти наговоры и жила бы себе спокойно. Сланкин тонко понял, что этим можно отвадить от меня мужиков. Теперь ко мне они не пойдут. Говорил о высоких материях, внушал им правильность политики большевиков, а сам, сам оказался сожителем с приемными дочерьми. Подлецом и сволочью оказался. Вот и ты мне не веришь, смотришь на меня волком, хотя сам из той же стаи. Даже тебе, если уж говорить честно, бандиту, о котором говорят, как об убийце, такое противно. Чего же взять с простого мужика? Он теперь обойдет меня за сто верст.