Бодров уехал в Казахстан ставить совместно с тамошним мэтром фильм «Сладкий сон внутри травы», а я сел писать роман «Мои люди». Сейчас мне не нравится это название, как, впрочем, и сам роман, но тогда я видел в нем некий полемический – прежде всего по отношению к самому себе – глубинный смысл. Мои – несмотря на все наши различия в образе жизни, в подходе к жизни, в оценке жизненных коллизий… Тех же, например, афганских событий.
Прототип моего главного героя не то чтобы был правоверным коммунистом, но считал, что правила игры надо блюсти свято. Четырнадцатый ребенок в семье раскулаченного крестьянина, который, когда у него отняли нажитую потом и кровью сыроварню, покончил с собой, он с шестью классами образования, сумел стать директором пусть небольшого, но завода. Потом его взял к себе Челомей – именно от него, сына раскулаченного сыровара, я впервые услышал эту фамилию. Академик Владимир Николаевич Челомей создавал ракеты, которые выводили на орбиту искусственные спутники Земли и орбитальную станцию «Салют». После Челомея этот человек с шестью классами образования работал в аппарате главного инженера крупного военного предприятия. Тогда-то нас и свела судьба. Своей фантастической карьерой он был обязан не показной лояльности к властям, которых поносил дома на чем свет стоит, а не менее фантастической одаренности. Он мог все. Собственными руками построил дом – с автономным отоплением, водоснабжением, канализацией, собственными руками сделал всю мебель, пек, облачившись в фартук и поварской колпак, отличные пирожки, творил отменное домашнее вино – из яблок и слив, выращенных опять-таки им самим. Ну ладно вино – коньяк тоже, из крыжовника. В отличие от меня, панически боящегося техники, прекрасно ладил с ней. Мог разобрать и заново собрать любой механизм – начиная от мясорубки и кончая магнитофоном. (Японским!) С довоенных времен пылился в мастерской у него комплект бильярдных шаров, то ли подаренный кем шутки ради, то ли купленный подешевке. Вот и решил – не пропадать же добру! – изготовить все, что к шарам этим полагалось. И изготовил. Стол – массивный, на резных ножках, с пружинистыми бортами и ювелирно выделанными лузами, четыре или пять киев, полочку с круглыми отверстиями, а также небольшую доску для писания мелом, на которой с удовлетворением фиксировал свои победы. Без особого труда обыгрывал почти всех, кто имел неосторожность подняться к нему на чердак, где стоял бильярд, меня в том числе.
Человека этого звали Иваном Львовичем Беловым. Он был моим тестем. В романе я не изменил ни внешности его, ни повадок – только имя да фамилию. Там он у меня – Василий Жуков.
Мы притирались друг к другу долго и трудно. Теперь я воспроизводил эти отношения в романе, который начинается с того, что дочь Василия Инна приводит в дом мужа, чья судьба во многом напоминает судьбу автора. Тоже отца не знал, тоже у бабушки рос, в то время как мать, ресторанная певичка, порхала по жизни. Никаких чувств к ней у него не было, и он выводит из этого целую философию: «Нелепо и недостойно цивилизованного человека любить кого бы то ни было только за то, что он твой родственник. Отсюда два шага до первобытного злобного отрицания тех, кто нашим соплеменником не является».
Я не принимал жесткого максимализма своего героя – куда ближе мне был евангельский постулат, который к месту и не к месту повторяет в романе престарелая теща Василия: «Посему оставит человек отца и мать и прилепится к жене своей, и будут два одной плотью». Впрочем, мне, как и моему герою, оставлять было некого.
Когда я впервые переступил порог этого дома, бабе Мане, теще моего тестя было за семьдесят. В честь моего прихода – а явился я уже в качестве жениха, – она надела новый бюстгальтер, о чем мне смешливо и озорно шепнула моя будущая супруга… Жена священника, который крепко попивал и сгинул невесть куда в тридцатые годы, она исправно ходила в церковь. Церковь располагалась по ту сторону железной дороги, в пятистах метрах от нас. Звон колоколов перемежался с быстрым перестуком электричек, долгим тяжелым громыханьем товарняка и протяжным свистом пассажирских экспрессов. Именно в этой церкви баба Маня крестила мою первую дочь – правда, заочно. По-другому не позволил хозяин дома.
Пенсию баба Маня не получала, но деньжата у нее водились. Она зарабатывала их предпринимательской, как сказали бы теперь, деятельностью, а по-тогдашнему – спекуляцией. Отправлялась рано утром, едва ли не с первой электричкой, в Москву, выстаивала многочасовую очередь за каким-нибудь дефицитным товаром (тогда, впрочем, дефицитом было все), а после перепродавала его. Вот разве что как раз в 80-м очереди летом ненадолго спали: из-за Олимпийских игр в столицу не пускали иногородних.
Деньги наша богомольная старушка хранила в сундуке рядом с ветхими документами, в том числе свидетельством об окончании гимназии, и разными древностями. Веер из страусовых перьев. Пухлый, с медным аграфом фотоальбом с каллиграфически выведенной надписью: «На добрую и долгую память дорогой Марии Павловне от семьи Литовченко». И дата: 26 января 1916 года. Все это перекочевало впоследствии в домашней музей моей жены.
Ко мне баба Маня относилась благосклонно. Даже книги мои читала, никогда, правда, не высказываясь о них (тактичная была старуха!), дарила ко дню рождения носовые платочки и ссужала, если требовалось, деньгами. Маленькими – на театр, на шашлычную, где можно было за десятку хорошо посидеть вдвоем, а когда однажды потребовалась сумма покрупнее, то мне пришлось заложить ей свою единственную ценную вещь: отличный, почти как у Коваля, ручной вязки свитер. Это произошло во вторую годовщину нашего с Аллой супружества. Ее, студентку Бауманского училища, отправили на практику в Миргород, неподалеку от которого базировался военный аэропорт; в доме, все-таки чужом, без нее невмоготу стало, вот я и навострил лыжи вслед за ней, а денег не было. Тогда-то и заложил свитер…
До Киева добирался в общем вагоне, устроившись на третьей полке и чувствуя себя комфортней, нежели полтора десятилетия спустя, когда ехал по тому же маршруту в СВ на съемки телефильма по «Моим людям».
Сценарий написал Сергей Ливнев, сочинивший для Сергея Соловьева «Ассу», только что с цирковым треском и невиданными доселе рекламными штучками прокатившуюся по стране. И вдруг – мой тихий, мой семейный роман, написанный в сугубо традиционной манере и, может быть, потому не вызвавший, в отличие от предыдущих вещей, почти никакой реакции критики.
Экранизировать его предложило Центральное телевидение, причем предложило – и это тоже было для меня полной неожиданностью – режиссеру студии им. Довженко Олегу Гойде, чей детектив с Леонидом Филатовым в главной роли крутили по первому каналу чуть ли не ежемесячно.
Ливнев оказался ровесником моей старшей дочери. Мы встретились с ним в Доме литераторов, где я, только что получивший деньги за право экранизации и считающий, что деньги эти, весьма немалые, свалились с неба, накрыл с купеческим размахом (мамины замашки!) стол. Однако сочинитель оглушительной «Ассы», тихий субтильный юноша, ничего не пил, почти ничего не ел, так что мне пришлось управляться за двоих, особенно по части выпивки, да еще отвечать на вопросы моего дотошного сценариста.
Обо всех героях расспрашивал, кроме Василия Жукова, – с этим ему, надо полагать, было все ясно. И ему, и режиссеру, и исполнителю главной роли, и даже художнику, выстроившему в павильоне Киевской студии декорации того самого дома, где я в теперь уже далеком 80-м писал свой роман.
Увы, все было не то. Не то и не так. И дом, и атмосфера в доме, и, главное, его хозяин. Актер добросовестно произносил слова моего тестя, которые я в свое время добросовестно воспроизвел в книге, а Ливнев столь же добросовестно перенес в сценарий, – все напрасно: человек этот на отца моей жены не походил совершенно. Этаким советским куркулем выглядел он, скучным обывателем, лишенным того темперамента и вкуса к жизни, которые легко, в первую же встречу, разглядела в нем моя много чего повидавшая на своем веку мамаша.