Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Не думаю, что я стал бы читать матери эти стихи.

Итак, 3 декабря заседал секретариат Союза писателей, и вел его Евгений Александрович, возложивший на себя сразу после августовского путча (мы еще не успели вернуться из Индии) верховную писательскую власть. Говорил он, разумеется, больше всех, то и дело вскакивал, размахивая длинными руками, но, спохватившись, что теперь он начальник, садился на место и, смиряя себя, давал немного поговорить другим. И даже, кажется, слушал. Иногда.

Это был вторник. Самый знаменитый советский поэт достиг наконец вожделенной писательской власти, и я, глядя на него, невольно вспомнил другой день, который, как выяснилось теперь, когда я пишу это, роясь в своих бумагах, тоже пал на вторник. На вторник 13 октября 1987 года…

Выбирали первого секретаря московской писательской организации – вместо уходящего в отставку Феликса Кузнецова. Кандидатов было трое: критик Александр Алексеевич Михайлов, прозаик Вячеслав Максимович Шугаев и работавший во всех жанрах Евгений Александрович Евтушенко. Так получилось, что я все три часа, в течение которых шло собрание, просидел рядом с последним, но думаю, он меня даже не видел. Хотя несколько раз протягивал в мою сторону растопыренную руку с огромным перстнем и хрипло произносил: «Спички!». Я – человек некурящий (юношеский туберкулез стал преградой хотя бы для этого порока), поэтому спичек у меня не было, но я, посмеиваясь, спрашивал их у кого-нибудь из сидящих поблизости и вкладывал коробок в требовательно ждущую длань. Дело происходило в Большом зале Дома литераторов, поэтому Евтушенко тоже не курил. Зачем же в таком случае понадобились ему спички? Ломать. Вытаскивал одну за одной и ломал. Вытаскивал и ломал, снимая тем, надо полагать, нечеловеческое свое напряжение.

Пятьдесят три человека проголосовали за него (меня в числе этих пятидесяти трех не было; знала бы мама!), за Шугаева – пятнадцать, победил же Михайлов с девяносто пятью голосами. А вот количество усеявших цэдээловский паркет изломанных спичек в моих анналах не зафиксировано. Но своего победоносного вторника, своего чиновничьего реванша проигравший тогда кандидат все-таки дождался.

И еще один вторник, 23 января 1996 года. В «Новый мир» врывается в огромной шубе герой моего литературного отрочества, но врывается уже не как поэт, а как драматург, автор пьесы «Если бы все датчане были евреями». Вот тут уж он и увидел меня, и узнал, и сказал слова, которые я не стану приводить, а лучше процитирую письмо, которое на всякий случай (вдруг не застанет!) было загодя вложено им в папку с рукописью и которое я, возвращая рукопись, оставил у себя.

«Дорогой Руслан! Я за последние 8 лет ни разу не печатался, к сожалению, в „Новом мире“. Все думал, что нет ничего достойного для Вашего журнала. Наконец такое достойное, по-моему, есть. Не пугайтесь, что это пьеса. Она читается залпом, и я буду счастлив, если моя первая пьеса, уже принятая к постановке во многих театрах мира, будет напечатана именно у Вас…»

И наконец четвертый вторник, самый, пожалуй, грустный. 20 декабря 2005 года, Литературный институт им. А. М. Горького, в котором Евтушенко умудрился проучиться ровно полвека: поступил в 1951-м, диплом же получил благодаря стараниям тогдашнего ректора Есина в 2001-м, и теперь, уже в качестве дипломированного выпускника, согласился встретиться со студентами. С его стороны это была, конечно, милость: после переполненных стадионов, после триумфальных вечеров в Политехническом – какая-то маленькая аудитория, да и ту, признаться, мы заполнили с трудом. Был конец семестра, студенты нервничали из-за уже начавшихся зачетов, и мне приходилось уговаривать своих «семинаристов» послушать того, кто в годы моей молодости. И я сбивчиво, торопливо (время поджимало – Евгений Александрович уже промчался в кабинет ректора) пытался донести до юных созданий, кем был для моих сверстников этот морщинистый, броско одетый старик.

Но стариком он оставался недолго. Помолодел, едва начал читать, и уже не мог остановиться, не замечая, что вовсе не стадион перед ним, не зал Политехнического, а три недлинных ряда обшарпанных столов, из-за которых на него взирают непроницаемые лица. Непроницаемые! И при этом совсем юные.

Ничего… Читал… Читал, и читал, и читал – экономить себя, трястись над собой, жалеть себя Евтушенко органически не способен. И тут мне вспомнилось, как полтора десятилетия назад, уже перед закатом Советской империи, судьба свела нас в Ханое.

Накануне вечером я выступал в нашем посольстве, после чего меня отвезли в правительственную гостиницу, где, по словам нашего советника по культуре (он, собственно, и повез), должен был находиться прилетевший во Вьетнам несколько часов назад Евтушенко.

В гостинице сказали, что люкс для высокого советского гостя готов, но высокий советский гость не прибыл. «Быть может, – заволновался советник, – не прибыл самолет?»

Тотчас связались с аэропортом, и там заверили, что самолет приземлился по расписанию, Евтушенко на борту был, сошел с борта – пограничный контроль зафиксировал, – а дальше следы его теряются.

Время было позднее, работящий, вовсе не столичного пошиба Ханой давно спал, и мой дипломат решил отложить поиски до утра. Явился в гостиницу ко мне аккурат к завтраку, и уже по его таинственному лицу я понял, что поиски успехом увенчались. «У летчиков!» Туда-то, к летчикам, то есть на аэрофлотовскую базу, и отправились мы на нашей белой «Волге». (Не знаю, как сейчас, а тогда в Ханое все улицы были запружены велосипедами да «Волгами», в пропорции примерно тысяча двухколесных машин на одну четырехколесную.)

Евтушенко сидел на лавочке у небольшого водоема, возле которого располагалась база. На нем был пурпурный, с синими птицами халат и бамбуковые сандалии. «Салют, ребята!» – поднял он руку, отвечая на наше бравое приветствие, но сам не поднялся. Извиняясь за неучтивость, объяснил, что всю ночь общался с летчиками. Говорили о жизни, читал стихи, и теперь ему малость не по себе. «Но ничего, – сказал, – сейчас поправимся». И, скинув свое восточное одеяние, с размаху плюхнулся в зеленую, ядовитую, кишащую паразитами – причем все как один смертельными – воду.

Что ядовитая, и что смертельные, и что во Вьетнаме даже зубы нельзя чистить водой из-под крана, я вдосталь наслышался в Москве: и соответствующие официальные инструктажи были, и дружеские советы, справедливость которых я оценил на месте сразу же: тутошние голопузые мальчишки и те не решались окунуться ни в реку Хонгха, ни в огромное, посреди города, озеро. А Евтушенко сиганул не колеблясь. Поплавал, причем два или три раза с удовольствием нырнул, не спеша вышел, отфыркиваясь и раздвигая длинными руками змееподобные водоросли, по-собачьи встряхнул головой, светло улыбнулся нам и объявил, что вот теперь он свеж, как огурчик.

В этом весь Евтушенко. Если уж ломать спички – то все. Если ораторствовать, угодив волею случая в председательское место, то за всех. Если писать пьесу, да еще о датчанах, которые почему-то превратились в евреев, – то для всех театров мира. Если составлять антологию русской поэзии, то за все века, а коль нельзя за все, то хотя бы за десять. И составил ведь, включив туда сотни талантливых русских стихотворцев, даже тех, кто его терпеть не мог, о чем он, конечно, знал, но – плевать! Было б у человека хотя бы одно хорошее стихотворение.

Следил и за прозой. Пристально и пристрастно следил – именно Евтушенко открыл Западу Юрия Казакова… А цикл его работ об Андрее Платонове! А восторженная, на газетную полосу, статья о Владимире Маканине, тогда еще отнюдь не увешанном литературными премиями! Многие ли сейчас помнят это?

Критик Евгений Сидоров, бывший ректор Литинститута, бывший министр культуры, автор первой и, по-моему, единственной на сегодняшний день книги о Евтушенко, весьма скромной по размеру, обмолвился в другой своей книге, куда более увесистой: «Стало модным топтать Евгения Евтушенко. В этой моде есть что-то подозрительное и нечестное. Стыдно, господа!».

114
{"b":"821562","o":1}