Но именно это-то и дискредитировало их в глазах народа. Им не могли простить их бездеятельности. Их обвиняли или подозревали в том, что они заодно с испанцами. К тому же они были скомпрометированы своим прошлым. Разве Мансфельд не поддерживал в свое время Маргариту Пармскую против вельмож? А Виглиус и Берлемон, разве они осмелились когда-нибудь оказать сопротивление герцогу Альбе? А не хранил ли герцог Арсхот полнейшего молчания вовремя казни Эгмонта и Горна? Поэтому государственный совет находился в самом печальном положении. Король, которому известно было несогласие совета с его взглядами, запрещал ему проявлять какую бы то ни было инициативу; народ же, видя бездействие совета, считал, что совет его предал. Напрасно советники собирались утром и вечером и в страхе совещались; не имея ни денег, ни авторитета, они ничего не могли изменить! С каждым днем смятение, царившее в их рядах, все усиливалось. Действительно, новые бунты были неизбежны. Уже в конце апреля немецкие гарнизоны Валансьена, Нивелля, Термонда и Буа-ле-Дюк отказались повиноваться своим офицерам. Дело шло прямо к анархии. Полнейшее бессилие властей довело народ до гнева и отчаяния. Уже 1 апреля Рода заявил королю, что страна не в состоянии больше выносить бремя военных расходов и готова восстать. Больше всего он опасался, что «расправятся со всеми испанцами… Даже в Брюсселе дерзость горожан дошла до того, что из страха перед какой-нибудь бедой пришлось отправить в антверпенский замок небольшой испанский отряд Юлиана Ромеро, остававшийся еще в городе»[368]. Повсюду народ вооружался, а государственный совет не решался мешать ему в этом, «чтобы они не думали, что их хотят отдать на растерзание ландскнехтам»[369].
Тем временем брабантские штаты воспользовались всеобщим замешательством, чтобы вновь взять на себя свою традиционную роль защитников национальных свобод. Они решили, что настал момент ввести опять в действие права «Joyeuse-Entrée». Представление королю, посланное ими 17 апреля в Мадрид, написано было в небывало резких выражениях. Оно требовало отъезда иностранцев, «так как они привозят с собой лишь новшества, т. е. необычайно пагубные и вредные вещи, что единодушно признают все философы и историки и о чем наглядно свидетельствуют плачевные примеры, имевшие место здесь, в Нидерландах». Далее оно требовало, чтобы в нидерландские провинции прислан был принц королевской крови, «который вернул бы себе любовь, преданность и благорасположение штатов и подданных… ибо в этом состоят власть и сила государя, а также охрана, поддержка порядка и благосостояние его страны». Наконец, оно решительно требовало созыва генеральных штатов для восстановления мира и старинных прав и привилегий «в соответствии с обязательствами, взятыми ими на себя перед вашим величеством и вашим величеством перед ними»[370].
Таким образом штаты отважились напомнить королю о принесенной им присяге. Они больше не умоляли: они протестовали во имя права. Они ссылались в подкрепление национальной традиции на историков и философов. Они не заботились больше о мягкости выражений. Они требовали коренной реформы. Они не признавали ни одного из введенных в стране новшеств. Они зашли так далеко, что опять подняли спор о новых епископствах. Брабантские прелаты протестовали против включения Афлигемского, Сен-Бернардского и Тонгерлосского аббатств в диоцезы Мехельна, Антверпена и Буа-ле-Дюк. Как всегда в моменты кризиса, интересы отдельных лиц совпадали с требованиями всего народа и сливались в одно общее движение протеста.
Пример брабантских штатов придал смелости штатам других провинций. Сначала в Генегау, а потом во Фландрии и Гельдерне штаты также потребовали созыва генеральных штатов. Несчастный государственный совет, осаждаемый их жалобами, умолял короля уступить. Он заклинал его по крайней мере сообщить ему свои распоряжения, «ибо мы ничего не в состоянии сделать, так как у нас руки связаны за отсутствием каких бы то ни было полномочий»[371]. Виглиус, дон Диего Сунига, даже сам Рода настойчиво требовали ответа хоть в нескольких словах. Но их письма исчезали в тайниках королевского кабинета в Эскуриале и оставались без ответа.
Дон Хуан Австрийский (изображение на медали)
Однако и сам Филипп жил теперь в мучительной тревоге. Катастрофа с обоими его правителями убедила его, наконец, в необходимости послать в Нидерланды принца королевской крови. Его выбор остановился на его побочном брате дон Хуане Австрийском, победителе при Лепанто. Он написал ему 8 апреля, умоляя его тотчас же отправиться в путь, и необычные выражения его письма явно выдавали мучившее его беспокойство. «Я хотел бы, — писал он, — чтобы у моего гонца были крылья, чтобы полететь к вам и чтобы у вас у самого тоже были крылья, чтобы прилететь туда как можно скорее»[372]. В тот же день он собственноручно исправлял депешу, адресованную Антонио Пересом секретарю дон Хуана. Он переделывал ее дважды подряд, прибавляя большие вставки, которые должны были «сделать отказ невозможным». Он обращался к своему брату, «как к дворянину я как к христианину»; он говорил ему о его обязанностях по отношению к богу, наградившему его победой при Лепанто, и, явно намекая на любовные дела принца, он умолял его «подумать хорошенько, не оскорбил ли он с тех пор бога и не должен ли он заслужить его прощение какой-нибудь жертвой, вроде этой»[373]. Но теперь король в свою очередь должен был испытать, как и его брюссельский государственный совет, муки ожидания. Дон Хуан долго хранил молчание и, наконец, прислал извещение, что, вместо того чтобы «лететь» в Нидерланды, он посылает в Мадрид своего доверенного человека Эсковедо за инструкциями. Опоздание это было тем более роковым, что оно заставило Филиппа, твердо решившего, как всегда, ничего не сообщать о своих планах, хранить упорное молчание в отношении своих министров в Нидерландах. Он ограничился сообщением им 23 июня, что правитель, которому поручено привезти «настоящие средства», прибудет в августе или сентябре. Он воспользовался случаем, чтобы еще раз запретить им созыв генеральных штатов и какие бы то ни было переговоры с повстанцами. Пока же им предлагалось заняться изысканием: средств, чтобы избегнуть каких-либо «волнений в народе или в армии».
Но когда это письмо было получено в Брюсселе, брожение достигло здесь крайних пределов. Случилось то, чего опасались уже несколько месяцев. После того как Зирикзее, наконец, сдался (29 июня 1576 г.), войска тотчас же оставили свои квартиры и, не думая больше ни о чем, кроме своего жалованья, направились к южные городам. Подойдя к Брюсселю, они нашли здесь городское население готовым к отпору; поэтому они повернули к Алосту и, захватив его 25 июля врасплох, создали себе здесь плацдарм.
На этот раз это было уже чересчур. Значит, мало было того, что война против повстанцев окончательно расстроила торговлю, лишила работы массы рабочих, подняла цены на все предметы потребления, — нехватало еще, чтобы королевская армия повернула оружие против оставшихся верными провинций и силой заставила их заплатить расходы за ненавистную им войну! Ненависть, которую испанцы как бы нарочно в течение стольких лет внушали к себе, теперь перелилась через край. Все классы общества единодушно поднялись для отпора. Брюссель охвачен был мятежом. Буржуазия и народ, взялись за оружие. Представители «наций» отказывались больше называть испанцев «солдатами его величества», так как «это равносильно было бы тому, чтобы называть его главарем бандитской шайки»[374]. Юлиану Ромеро угрожали смертью, и, чтобы спасти его от возмущения толпы, его пришлось запереть вместе с Варгасом и Родой во дворце правителя. Дом, Роды был разграблен, а один из его слуг погиб от выстрелов из аркебуза и ножевых ран, и труп его волокли по улицам. Возмущение было настолько всеобщим и настолько заразительным, что протестантские священники договорились до заявления, что можно без всяких угрызений совести убивать испанцев[375]. Но и государственный совет, который не мог ничему помешать, был не менее ненавистен всем, чем испанцы. Его открыто обвиняли в заговоре против народа. Члены его опасались за свою жизнь. Берлемону пришлось увидеть, как толпа захватила силой его дворец и унесла из него 150 аркебузов. Арсхот подвергся оскорблениям на улице. У Мансфельда отняты были ключи от городских ворот.