Единственным средством для достижения этой цели было однако уничтожение или по крайней мере смягчение «плакатов» против еретиков. Даже самые ревностные католики осуждали их необычайную суровость. Все устали от казней; «во всей стране было не больше 20 человек, желавших сохранения инквизиции»[154]. Даже Виглиус в глубине души склонен был к снисходительности, и Гранвелла дружески журил его за то, что он добивается религиозного мира, наподобие существующего в Германии, или такого строя, при котором еретики «могли бы жить как христиане под властью турок, которые не преследуют ни одной религии так свирепо, как мы преследуем своих единоверцев за некоторые уклонения в толковании священного писания»[155]. Если уж так думал один из самых преданных слуг короля, то нетрудно догадаться, каковы должны были быть настроения вельмож из государственного совета и их друзей из дворянской среды. Хотя никто из них и не помышлял о союзе с кальвинистами, но они решительно осуждали всякие суровые преследования. Во время последних беспорядков ни Эгмонт во Фландрии, ни маркграф Берг в Валансьене не хотели взять на себя ответственность за репрессии. Они были того мнения, что всякое кровопролитие лишь усиливает зло, и убеждение это разделялось подавляющим большинством их соотечественников. Такой ревностный католик, как итальянский инженер ди Марчи, констатировал во время своего пребывания у Маргариты Пармской, что народ «хочет, чтобы им управляли мягко и благожелательно, а не страхом и жестокостью».
Только один король был против осуществления всеобщих желаний. Но следовало ли продолжать покорно склонять голову? Разве с отъездом Гранвеллы нидерландское правительство не освободилось от испанского влияния? Можно — ли было предполагать, что Филипп, уступивший в первый раз оппозиции, в дальнейшем окажется непоколебимым? Разве не настало время не только добиться отмены указов против еретиков, но и одобрить политическую программу вельмож, т. е. реорганизацию государственного совета и созыв генеральных штатов? Все эти вопросы обсуждались на одном заседании совета, где высказаны были столь крайние взгляды, что с напуганным Виглиусом по возвращении домой сделался удар[156]. Несколько дней спустя граф Эгмонт покинул Брюссель, уполномоченный своими коллегами просить короля «о важных и новых мерах» в области как политических реформ, так и религиозных дел[157].
В феврале 1565 г граф Эгмонт прибыл в Мадрид. При дворе было решено пустить в ход все, чтобы переманить его на сторону короля. Его пребывание в Мадриде было сплошным триумфом для его тщеславия. Ему оказан был «такой прием как его величеством, так и всеми остальными вельможами и рыцарями двора, он был осыпан столькими милостями и так обласкан, как ни один вельможа и вассал, каким бы знатным он ни был»[158]. При ослепительном солнечном блеске чудесной испанской весны он осматривал работы по сооружению Эскуриала, к строительству которого как раз тогда было приступлено в благодарность св. Лаврентию за победу при Сен-Кантене, в которой граф Эгмонт принял столь славное участие. Ошеломленный благоволением короля и ослепленный оказывавшимися ему почестями, он мог говорить только как царедворец, забыл о полученных им инструкциях и с наивным самодовольством обманывал короля и самого себя относительно настроений вельмож и настроений в стране. 30 апреля он вернулся в Брюссель «самым довольным человеком на свете», заявляя, что стоило ему только показаться в Мадрид, как дело было выиграно[159].
Граф Ламораль Эгмонт (старинный рисунок)
Но ему вскоре пришлось расстаться с этой позой победителя. Когда привезенные им с собою письма были трезво исследованы и очищены от шелухи содержавшихся в них комплиментов но его адресу, то было установлено, что они не заключали ни малейших уступок. Хотя король прислал некоторую сумму денег, чтобы поправить финансовые дела, но одновременно он откладывал на неопределенное время реформу государственного совета, а по религиозному вопросу заявлял, что предпочитает скорее пожертвовать сотней тысяч жизней, чем уступить в этом пункте. Он соглашался только на то, чтобы правительница совместно с членами государственного совета, двумя или тремя епископами и несколькими теологами обсудила, как наставить народ на путь истины, создать хорошие школы и более решительно наказать еретиков[160].
Это заседание состоялось 1 июня. Присутствовавшие на нем вельможи, члены государственного совета, отказались высказать свое мнение, «так как король не просил их об этом»[161]. Остальные же члены государственного совета высказались за оставление в силе «плакатов» против еретиков, но указали при этом на желательность их смягчения.
Ответом на решения этого совещания явились знаменитые письма Филиппа II, написанные в лесу Сеговии 17 и 20 октября 1565 г.[162]. Он выражал в них свое неудовольствие правительнице по поводу всего того, что говорилось в Нидерландах об инквизиции. Это учреждение, заявлял он, сейчас более чем когда-либо необходимо, и он не потерпит принижения его значения. Точно так же нет никаких оснований вносить какие бы то ни было изменения в существующие указы против ереси. В крайнем случае можно было бы подумать, не следует ли совершать казни над сектантами втайне. Наконец, Маргарите строжайше запрещено было созывать генеральные штаты, «пока не улажены будут религиозные дела». Король назначал в государственный совет герцога Арсхота, решительного противника вельмож и личного врага принца Оранского. «Поверьте, — говорилось в заключении письма от 17 октября, — то, что я вам здесь отвечаю, больше всего соответствует благу религии и моих окраинных стран, которые в противном случае ничего не стоят. Это единственный путь сохранить их в мире, спокойствии и законном порядке».
Маргарита Пармская была сражена этими необычайными посланиями. Значит, Филипп совершенно не понимал, как обстоят дела. Ни посылка графа Эгмонта, ни ее сообщения о положении дел, которые она за последнее время так часто посылала в Мадрид, ни даже советы епископов, рекомендовавших умеренность, — ничто не могло сломить его упорство. Неужели можно было в самом деле решиться в разгар всеобщего возбуждения на строгое выполнение тех самых указов, «которых не осмеливались применять даже в те времена, когда Гранвелла находился еще в Нидерландах»[163]. Виглиус был в ужасе от политического ослепления короля и поговаривал о своем уходе от дел. Даже сама правительница, снедаемая беспокойством при виде нависшей катастрофы, подумывала об оставлении своего поста. «Ее высочество герцогиня Пармская, — писал 9 декабря Морильон, — теперь, присутствуя на заседаниях государственного совета, не сидит больше за иглой, а, подпирая голову левой рукой, отмечает себе все, что говорится; несколько дней назад она заявила, что лучше было бы ей удалиться в свои края, так как все понимается (королем) неправильно»[164]. Что касается высшей знати, то она дала теперь волю своему негодованию. Граф Горн «метал громы и молнии»[165]. Берг говорил, «как человек, доведенный до отчаяния»[166]. Еще в большей ярости был отдавшийся своему буйному нраву граф Эгмонт, обвинявший короля в том, что он обманул его. «Он говорит теперь больше всех и другие выталкивают его теперь вперед, чтобы говорить вещи, которых они сами не решались бы сказать»[167]. Только один принц Оранский оставался сдержанным посреди этого всеобщего взрыва негодования, и эта сдержанность будущего «Вильгельма Молчаливого» была страшнее всех яростных декламаций его друзей.