Великий кризис XVI в. явился большим потрясением для гуманистов, приведшим в замешательство их ряды. Действительно, ничто так не противоречило религиозной исключительности, как идеал эпохи Возрождения, так, как его понимал и сформулировал Эразм. Сторонники античной мудрости, веротерпимости и христианства, совместимого со свободой мысли и с наукой, оказались вскоре вовлеченными в поток религиозных страстей. Окруженные людьми, боровшимися за, свою веру, они не могли оставаться нейтральными. Волей-неволей они вынуждены были стать либо на сторону католической церкви, либо на сторону реформации. В качестве новаторов и патриотов большинство из них высказалось в пользу той партии, которая стремилась очистить догматы и защитить страну от иностранцев. Они примыкали, по крайней мере на словах, к кальвинизму, и победа католической реакции в южных провинциях заставила эмигрировать в Голландию Симона Стевина, Юста Липоия, Петра Планция и многих других ученых. Но не все гуманисты покинули Бельгию. Среди них были и такие, которые мечтали о примирении наиболее выдающихся философских учений античности с омоложенным и очищенным на основе решений Тридентского собора католицизмом. Разве чтение ван Гельмонтом Сенеки и Эпиктета чуть не побудило его в молодости сделаться капуцином? Другие охотно готовы были признать победу католической церкви, лишь бы она дала им возможность продолжать их научные исследования или их литературные работы.
Но действительности суждено было жестоко разрушить эти иллюзии. Католическая церковь и государство потребовали теперь не только внешнего повиновения, но и полного духовного согласия с ними. Торжествующее правоверие предписывало свои законы искусству и науке и полностью подчинило их себе, заставив их служить своим целям. Возрождение мечтало о miles christianus; теперь речь шла лишь о miles catholicns. Поэтому всякая умственная деятельность, проявлявшаяся вне рамок католицизма, неминуемо считалась подозрительной. Гуманисты, относившиеся равнодушно к догматам, считались подозрительными и опасными «вольнодумцами». В борьбе с ересью католическая церковь, подобно армии, стоящей перед лицом врага, требовала от своих единоверцев самой строгой дисциплины. Она не позволяла никому из них уходить из строя и сохраняла исключительно за собой руководство войсками, которые она вела на священную войну. Свободу мысли, необычайный избыток сил, духовное богатство и отвагу эпохи Возрождения она заменила вскоре величественным единством и строгим единообразием. Принцип порядка и авторитета утвердился в ней еще больше, чем в монархическом государстве. Как церковь, так и государство, поддерживавшие друг друга в деле управления обществом, обнаруживали больше недоверия к вольнодумству, чем к политической свободе.
Карл V ограничивался преследованием ереси как преступления против божеской и человеческой верховной власти, но не чинил никаких препятствий успехам гуманизма. Однако такое положение не могло долго продолжаться. Было более чем очевидно, что при все усиливавшихся разногласиях между обеими религиями не оставалось больше места ни для научной свободы ни для веротерпимости. Они были одинаково подозрительны как протестантам, так и католикам, и если первые наносили им менее чувствительные удары, чем вторые, то объяснялось это просто менее разработанным уставом их церквей, меньшей суровостью их догматов и большим числом их сект.
В царствование Филиппа II в Нидерландах проведены были первые полицейские мероприятия в умственной жизни, имевшие целью защиту ортодоксии. Именно такой характер носило изданное в 1570 г. запрещение студентам учиться в заграничных университетах[1152]. Оба национальных университета должны были отныне пользоваться исключительным правом распространения среди них науки, и государство строго следило за тем, чтобы ни одно подозрительное учение не проникло в предметы преподавания. В 1568 г, герцог Альба по приказанию короля писал ректору лувенского университета, запрашивая у него, «как ведет себя и выполняет ли каждый профессор… свой долг так, как надлежит»[1153]. Полученный им ответ должен был полностью удовлетворить его. Он доказывал, что в вопросе религиозных разногласиях лувенский университет, отвергнув учения, которые Эразм и его друзья пытались насадить в нем 40 лет назад, стал теперь одним из самых прочных оплотов контрреформации. При теологическом факультете была создана кафедра катехизиса; здесь читался специальный курс, посвященный опровержению еретиков, а на юридическом факультете Иоанн Молнией собственной властью заменил комментирование «Decretum Gratiani» комментированием решений Тридентского собора. Наконец, философский факультет в свою очередь ввел во всех своих коллегиях лекции по религии.
Вспыхнувшая вскоре после этого гражданская война дезорганизовала университетскую жизнь, рассеяв в разные стороны учителей и учеников. Но уже в начале XVII в. одной из главных забот правительства было восстановить университет и навязать ему в то же время устав, который навсегда предохранил бы его от проникновения ереси. Новые статуты, предписанные ему правительством в 1617 г. и согласованные с папой Павлом V, отнимали у университета автономию, которой он до того пользовался[1154]. Факультетам была предписана официальная программа; исчезла свобода научных занятий и вместе с ней исчезло и свободное развитие научно-исследовательской мысли. Факультеты превратились в профессиональные школы. «Школа трех языков» отказалась от своих эразмовских традиций. Она прекратила изучение высшей филологии, и преподавание древних языков было отныне приспособлено к практическим нуждам или должно было играть роль пустых литературных побрякушек.
Стареющий и вновь вернувшийся в лоно католицизма Юст Липсий привлек, правда, с 1592 г. последний раз к лувенскому университету всеобщее внимание, придав ему особый блеск, являвшийся как бы последней вспышкой угасавшего ренессанса. Несмотря на свое обращение, Липсий все же принадлежал к поколению гуманистов. Он не хотел становиться на сторону какого-нибудь учения, какой-нибудь партии. Он взял себе девизом следующие слова Сенеки: «Non me cniqnam. mancipavi, nullius nomen fero»[1155]. (Я никому себя не продал в рабство и не ношу ничьего имени). Как раз в тот момент, когда томисты хотели сделать свое учение классической философии лувенского университета[1156], он решительно выступил против того, чтобы эта школа требовала для себя научной монополии. Хотя он и был эклектиком в теории, но его личные симпатии склонялись к стоицизму. Его главным филологическим сочинением было издание историка-стоика Тацита, последние же свои годы он посвятил изучению и комментированию Сенеки. Его стоицизм в том виде, как он был. им формулирован в его «Manuductio ad philosophiam stoicam» (1604), оказавшем столь глубокое влияние на его современников, естественно, примыкал к христианству и именно благодаря своему сочетанию античной мудрости с христианской моралью является последним проявлением эпохи Возрождения, восходящим к традициям Эразма. Но и у многих других стоиков, твердость характера не была у Липсия на такой же высоте, как его ум и талант. Он отлично понимал, что его взгляды шли в разрез со взглядами тех кругов, среди которых он жил, и должны были вызывать в них возмущение. Его известность и — надо прибавить также — его религиозное отречение заставили простить их ему. Этот ученик Зенона и Эпиктета прославлял в стихах иконы богоматери в Гале и Монтегю и вопреки всякой очевидности отрекался от авторства написанных им в молодости. протестантских сочинений. Этот защитник прав личности и свободы совести включил в свою «Политику» главу, в которой он признавал обязанностью государства преследование еретиков[1157]. Эти противоречия, доставившие ему свободу преподавания, доказывают в то же время, как сомнительна она была. Со смертью Юста Липсия изучение античности в лувенском университете сохранилось лишь по названию. Ею интересовались не с точки зрения изучения идей древности, в ней искали скорее образцов красноречия. Эриций Путеан, преемник Липсия, был только остроумным оратором, который в поисках оригинальности старался блеснуть бессодержательным эпикурейством, так как последнее давало обильную пищу для пустой декламации и общих мест, лишенных в такой же мере искреннего убеждения, как и глубины[1158].