В самом деле, на наши крики никто не отозвался, дом выглядел пустым, но, каким бы открытым всем ветрам он ни казался, в нем можно было укрыться от снега, и мы решили какое-то время переждать там непогоду.
— Если там есть очаг, мы разведем огонь, — сказал кто-то.
— А дрова?
— Сначала надо найти очаг.
Де Сюсси вытянул вперед руки и тотчас произнес:
— Господа, тут стол!
За этими словами последовал возглас, в котором одновременно звучали испуг и изумление:
— Что это, черт возьми?!..
— Всего лишь человек, лежащий на столе. Я держу его ногу.
— Человек?!
— Встряхните его, и он очнется.
— Увы, друг мой, увы!
— Господа, — сказал один из проводников, отойдя от кучки своих товарищей, оставшихся снаружи, и просунув голову в окно, — господа, не стоит так шутить в этом месте. Подобные шутки принесут несчастье всем: и вам, и нам.
— Где же мы находимся?
— В одной из покойницких Сен-Бернара.
Он убрал голову наружу и, не прибавив ни слова, вновь присоединился к своим товарищам; но немногие ораторы могли бы похвастаться, что им удалось такой короткой речью произвести столь ошеломительный эффект. Каждый из нас застыл, словно пригвожденный, там, где стоял.
— Клянусь, господа, на такое следует взглянуть. Это одна из местных достопримечательностей, — произнес де Сюсси.
И он окунул спичку в фосфорную зажигалку.
Спичка зашипела, затем вспыхнула, и на какое-то мгновение в ее слабом свете перед нами предстали три трупа: один, и правда, лежал на столе, а два других застыли на корточках в дальних углах комнаты; затем спичка погасла, и все опять погрузилось во тьму.
Мы повторили попытку. Но теперь каждый поднес к этому слабому и недолговечному источнику огня конец трубочки, скатанной из бумаги, и, едва она загорелась, начал обследовать помещение, держа наготове в левой руке запасные фитили.
Лишь тот, кто сам побывал в таком положении, в каком мы тогда оказались, может иметь представление о том, что мы испытали при виде этих несчастных; лишь тот, кто сам увидел эти почерневшие лица, которые, казалось, гримасничали, когда по ним скользили тени от дрожащего и смутного света наших импровизированных светильников, может сохранить эти образы в своей памяти, как они навсегда запечатлелись в нашей! Лишь тот, кто сам пережил то чувство страха, какое охватило нас при мысли о том, что ужасная участь тех, кто находился перед нашими глазами, грозит и нам, может понять, почему у нас волосы встали дыбом, на лбу выступил холодный пот и, как мы ни нуждались в эту минуту в отдыхе и тепле, нами овладело лишь одно желание: как можно быстрее покинуть этот приют смерти.
Так что мы вновь тронулись в путь, еще более молчаливые и мрачные, чем перед этой остановкой, но, тем не менее, полные сил, которые пробудило в нас подобное зрелище; в течение целого часа никто не произнес ни слова, даже проводники. Снег, дорога, даже холод, казалось, куда-то исчезли, настолько одна-единственная мысль владела нашими умами, настолько страх, сжимавший наши сердца, гнал нас вперед как можно быстрее.
Наконец, наш старший проводник издал один из тех характерных для горцев криков, которые благодаря своему пронзительному звучанию слышны на немыслимых расстояниях, а благодаря изменениям тональности голоса дают понять, зовет ли кричащий на помощь или просто предупреждает о своем скором появлении.
Крик унесся вдаль, словно ничто не могло его задержать на этой обширной снежной пелене, а поскольку ни одно эхо не вернуло его нам, то в горах вновь воцарилась тишина.
Мы прошли еще около двухсот шагов, как вдруг до нас донесся лай собаки.
— Сюда, Драпо, сюда! — закричал проводник.
В тот же миг огромный пес той необыкновенной породы, которая известна под именем сенбернар, подбежал к нам и, узнав в проводнике своего старого знакомого, от радости прыгнул ему на грудь.
— Хорошо, Драпо, хорошо, умный пес! С вашего позволения, господа, это мой приятель, и он очень рад меня видеть снова. Не так ли, Драпо, а? Ах ты, молодчина… хорошая собака! Ну, хватит же, перестань, пора в путь.
К счастью, идти нам оставалось недолго: не прошло и десяти минут, как мы неожиданно оказались перед приютом, который с этой стороны, даже при свете дня, можно заметить, лишь уперевшись в его стену. Проводник, служивший при приюте, поджидал нас у его двери — двери, которую ночью и днем без всякой платы открывают любому, кто приходит сюда просить гостеприимства, нередко являющегося в этих безлюдных местах вопросом жизни или смерти.
Дежурный монах встретил нас и проводил в комнату, где пылал камин. Пока мы отогревались возле него, нам приготовили кельи; усталость заглушила голод, и мы предпочли сон ужину. Нам подали в кровать по чашке горячего молока, и монах, принесший мне этот согревающий напиток, сообщил, что я лежу в комнате, где некогда ужинал Наполеон; ну а я должен признаться, что нигде мне так хорошо не спалось.
На следующий день, в десять часов утра, все были уже на ногах и прилежно исследовали комнату первого консула, доставшуюся мне накануне, однако она ничем не отличалась от остальных келий: ни одна надпись не напоминала о пребывании под ее сводами новоявленного Карла Великого.
Мы подошли к окну: небо было голубым, солнце сияло, а земля была покрыта толстым слоем снега.
Крайне трудно дать представление о суровой простоте и унылости пейзажа за окном приюта, расположенного на высоте семи тысяч двухсот футов над уровнем моря и стоящего в центре треугольника, вершинами которого служат пик Дрон, гора Велан и перевал Большой Сен-Бернар. Озеро, питаемое талыми водами ледников и находящееся в нескольких шагах от монастыря, не только не оживляет пейзаж, но, напротив, делает его еще более мрачным; его воды, кажущиеся черными в своем белоснежном обрамлении, слишком холодны, чтобы в них мог выжить хоть какой-нибудь вид рыб, и расположено оно слишком высоко, чтобы привлечь сюда хоть какой-нибудь вид птиц. Это миниатюрная копия Мертвого моря, раскинувшегося у подножия стен разрушенного Иерусалима. Все, что в той или иной мере обладает признаками растительной или животной жизни, остановилось по дороге, поднявшись до определенной высоты в соответствии со своими силами. И только человек и собака смогли добраться до самой вершины.
Лишь имея перед глазами эту мрачную картину, лишь находясь там, где мы были в это время, можно осознать, какую жертву принесли те люди, которые покинули восхитительные долины Аосты и Тарантезы; оставили отчий дом, возможно смотрящийся, словно в зеркало, в голубые воды небольшого озера Орта, которое сверкает, искрящееся, влажно-томное и бездонное, словно глаза влюбленной испанки; бросили любимую семью и благословенную невесту, готовую принести в приданое счастье и любовь, — чтобы с палкой в руке и собакой вместо друга прийти на заснеженную тропу, по которой идут путники, и встать там, словно живые изваяния, олицетворяющие самоотверженность. Здесь понимаешь, как ничтожно и жалко показное милосердие жителей городов, полагающих, что они вполне выполнили свой долг перед ближними, с подчеркнутым видом опустив в кошелек очаровательной сборщицы пожертвований золотую монету, за которую их вознаграждают поклоном и улыбкой. О! Если бы вдруг могло случиться так, что среди исполненных сладострастия ночей нашей парижской зимы, когда в суматохе бала женщины кружатся, словно вихрь из бриллиантов и цветов; когда прекрасные стихи Виктора о милосердии вызывают юношескую слезу в уголке глаза, блестящего от удовольствия, — если бы вдруг, повторяю, могло случиться так, что погасли свечи и часть стены рухнула, а взгляд обрел способность пронзать пространство и все бы внезапно увидели в ночной тьме одного из тех седовласых стариков, которые идут, окутанные снежной бурей, по узкой тропинке над краем пропасти, где им грозят лавины, и беспрестанно громко кричат: «Сюда, братья!» О, конечно, нет сомнений, что тогда даже самый гордый своей благотворительностью вытер бы потный от стыда лоб и пал на колени, воскликнув: «О Господи!»