– Да. А как ты понял?
Он улыбнулся, показав частокол желтых зубов:
– Я сам в первый раз такой же был. Тебя от местного сразу отличишь: кой в чем ты иной, не сочти за обиду.
– Не сочту.
Я откусил сладкий и мокрый кус. Горбун опять усмехнулся:
– Что тут алмаз, там навоз, – наставительно заявил он. – Наверняка Голубкины слова.
– Такую женщину, наверно, нужно звать Ла Голубка?
Он удивленно посмотрел на меня:
– Ло, Ла, Ле – в Брэннинге это слишком уж запутано. Нет, – он выскреб зубами дынную корку и с подкрутом отшвырнул прочь, – что тут алмаз, там навоз. У тебя в деревеньке, небось, было то же, что у меня. Сперва Ло, Ла и Ле давали только нормам, способным к продолжению рода, потом стали давать всем небесплодным функционалам, так?
– Ну да, как и везде.
– Не везде. В Брэннинге тоже так было, а теперь нет. В деревнях и городишках никто и понятия не имеет, что значит «инакий». Там на это слово даже не обижаются.
– А что обижаться? Я вот, например, инакий и не обижаюсь. Так уж оно есть.
– У вас есть, а в Брэннинге было и быльем поросло. В третий раз тебе говорю: что тут алмаз… Боюсь я, достанется тебе в Брэннинге за твои деревенские понятия. Мне за них раз пять ребра пересчитали, когда я туда приехал пятнадцать лет назад. Город-то, кстати, с тех пор еще раза в два вырос.
Горбун посмотрел на дорогу.
Я вспомнил свой разговор с Пауком о погонщиках и титулах.
– Так как к кому обращаться там, в Брэннинге?
– Запоминай. – Горбун заткнул за пояс большие пальцы. – В Брэннинге есть пять семей, которые держат весь город. Все корабли – их, рента с половины домов тоже. Они же тебе, наверно, за работу заплатят и драконов ваших купят. Вот к ним и к десяти-пятнадцати знаменитостям вроде Голубки нужно в разговоре обращаться на Ла, Ло и Ле. Среди этих титулованных, кстати, и нефункционалы попадаются.
– Как же их отличить от прочих, если функциональность ни при чем?
– Отличишь, если встретишь. Но встретишь – это вряд ли: в Брэннинге можно жизнь прожить и ни разу не сказать ни Ло, ни Ла. А вот если ты начнешь всем подряд титулы раздавать или задираться, коль к тебе твое Ло не прибавят, прослывешь болваном, сумасшедшим или в лучшем случае олухом деревенским.
– Я своей деревни не стыжусь.
Горбун пожал плечами:
– А я и не говорю, что стыдишься. Ты спросил – я ответил.
– Я понял. А что инакость? Как ее понимают в Брэннинге?
Горбун перегнал язык за щеку и обратно.
– В Брэннинге инакость дело личное. Да, она – фундамент каждого дворца, сваи каждого дока, корни каждого дерева. Полгорода на ней построено, а другая половина дня без нее не простоит. Но вслух о ней говорят только невежи и дикари.
– А они вон говорят, – я махнул рукой в сторону нашей стоянки, – погонщики…
– Погонщики и есть дикари. Если собрался до конца жизни с ними водиться (а кто запрещает, кстати?), можешь говорить о чем угодно.
– Но я-то инакий… – снова начал я и почувствовал, что у горбуна терпение на исходе, – и лучше мне об этом помалкивать.
– Дельная мысль, – сухо ответил он.
Но как теперь рассказать ему о Фризе? Как искать ее и Кида, если нельзя упоминать о нашей инакости? Я молчал и чувствовал себя дураком. Потом спросил:
– А ты чем в Брэннинге занимаешься?
Горбун просиял:
– Я? Да так, держу одно местечко, где усталые могут присесть, голодные – перекусить, жаждущие – промочить горло, а скучающие – поразвлечься.
Произнеся эту речь, он гордо запахнул уродливое плечо краем красного плаща.
– Я к тебе как-нибудь загляну, – сказал я.
– Ну-у, – протянул горбун, – погонщик у меня редкий гость. Местечко, видишь ли, не без шика. Но как пообтешешься в Брэннинге и накопишь серебра – приходи. С серебром расстанешься, но повеселишься на славу.
– Приду обязательно.
Я думал о Киде. Я шел через долгую ночь. Я искал Фризу.
– Как тебя зовут и где тебя найти?
– Зовут меня Пистоль, но имя можешь забыть. Найдешь меня в «Жемчужине» – это мое заведение.
– Звучит роскошно.
– Такой роскоши ваш брат и не нюхал, – скромно подтвердил Пистоль.
– Значит, жди. Кстати, что ты забыл так поздно на асфальтовой дороге?
– То же, что и ты. В Брэннинг еду.
– Откуда?
– Мой захолустный друг, твоя невоспитанность поражает. Раз уж тебе интересно, я возвращаюсь от друзей, живущих в предместьях Брэннинга. Я привез им подарки, и они дали мне на дорогу гостинцев. Но поскольку они – не твои друзья, тебе не следует лезть в это дело со своим носом.
– Извини.
Меня слегка покоробило от этих мудреных правил.
– Не понимаешь? – Горбун смягчился. – Ничего, походишь в обуви, научишься прикрывать пупок и начнешь понимать. Я пока объясняю всухую, а год проживешь в Брэннинге – вспомнишь мою болтовню.
– Я не собираюсь год там жить.
– Ну, это посмотрим. Может, и на всю жизнь останешься. Такой уж город: улицы, мрамором мощенные, а человек завязает.
– Нет, я точно проездом. Я нигде не завязну, пока жив Кид Каюк.
Горбун как-то очень странно на меня посмотрел:
– Придержи язык, погонщик, и не бранись по-черному при уважаемых людях.
– Я и не бранюсь. Эта рыжая гадина едет с нами и не дает жить ни мне, ни Одноглазу.
Горбун, похоже, решил, что деревенский олух (то есть я) неисправим. Он засмеялся и хлопнул меня по плечу. Опять проглянула хамоватая жилка, толкнувшая его заговорить со мной.
– Что ж, чумазый Ло, удачи тебе и пусть инакий демон скорей падет от твоей руки.
– От моего мачете. – Я показал ему клинок. – Задумай песню.
– Что?
– Ну, подумай о какой-нибудь песне. Что играют в твоей «Жемчужине»?
Пистоль сосредоточенно нахмурился, и я заиграл.
Он выпучил глаза, потом захохотал. Привалился к повозке, шлепнул себя по толстому брюху. Эта штука во мне, что смеется и плачет, какое-то время смеялась с ним вместе. Я играл. Потом я перестал понимать его юмор и убрал клинок в ножны.
– Погонщик, – сказал он, дохохатывая, – мне остается только посмеяться над твоим невежеством или решить, что это ты надо мной смеешься.
– Не сочти за обиду, говоря твоими словами, но объясни все же, что тут смешного.
– Я уж объяснял, но ты не унимаешься. Держи свою инакость при себе.
– Но это просто музыка.
– Что бы ты сказал, если бы новый знакомец сразу после «здравствуйте» сообщил тебе глубину своего пупка?
– Не понимаю.
Он стукнул себя кулаком по лбу:
– Негоже мне забывать о своих корнях. Я и сам когда-то был таким же дураком. Только, хоть убей, не вспомню когда.
Его что-то уж очень быстро кидало от смеха к злости.
– Послушай, – сказал я, – ты то свойский парень, а то вламываешься в церемонии. Я это не очень понимаю, а что понимаю – мне не нравится…
– Об этом не тебе судить, – оборвал меня Пистоль. – Не нравится – иди своей дорогой. Но не нарушай чужих обычаев, не называй неназываемое, не кощунствуй.
– Что это за обычаи я нарушил и когда кощунствовал? Я сказал, что на уме было.
Простое деревенское лицо горбуна вдруг сделалось твердым (к этим, что ли, затверделым лицам предстояло мне привыкать в Брэннинге-у-моря?).
– Ты сказал, что с тобой – с вашим стадом – будто бы едет Ло Одноглаз. И поминал Кида, словно сам смотрел ему в дуло шестизарядного кольта.
Я обозлился вконец:
– А где сейчас Одноглаз по-твоему? Вон, спит у костра! – Я ткнул пальцем вверх, где нависало нагорье. – А Кид Каюк…
За спиной полыхнуло, и мы оба крутанулись назад. В пламени, улыбаясь, стоял он. Дулом пистолета сдвинул шляпу на затылок, и из-под шляпы упали рыжие пряди. Усмехнулся:
– Здорово, ковбои!
Тени трав и камней, подпрыгивая, бежали к нам. Огонь шлепал языками по его мокрой коже и испарялся от нее кудрявыми струйками.
– Ааааааа-аааа-йиииии!
Это взвыл Пистоль. Он осел на повозку и разинул рот. Закрыл, чтобы сглотнуть, и снова разинул. Пес угрожающе ворчал. Я смотрел во все глаза.