– Ло Кречет! Наш Ло Кречет летал в другие миры…
– А когда кривая Гёделя взлетела над кривой Эйнштейна, тень ее упала на покинутую Землю. Люди переселились в мир, лежащий вне нашего континуума. Пришли мы и взяли их тела, их души – то и другое лишь ненужные сброшенные оболочки. Мегаполисы, огромные узлы межзвездной торговли, искрошились в песок, ты это видел. А они были больше и важней Брэннинга.
Я на минуту задумался, потом медленно спросил:
– Наверно, на это немало времени ушло?
– Немало. Тому мегаполису, где мы проходили, тридцать тысяч лет. С тех пор как здесь зародилась прежняя раса, Солнце притянуло еще две планеты.
– А Исходная пещера? – спросил я вдруг. – Что там было раньше?
– Ты никогда не спрашивал старейшин?
– Не приходило в голову.
– На самом деле это сеть пещер, и она покрывает почти всю планету. В нижних уровнях находится источник радиации. Если в деревне начался генетический застой, можно спуститься в пещеры и устроить локальную перетасовку генов. Но мы от этого отказались еще тысячу лет назад. А радиация никуда не ушла, разумеется. Мы шиты по человеческим лекалам, но природа наша усложняется, и чем дальше, тем нам трудней соответствовать идеалу. У нормов все больше вариаций, клетки переполнены отверженными. Вот в каком мире ты живешь, Лоби.
– А мифология тут при чем? – Я подустал от его монолога.
– Вспомни мой первый вопрос.
– Что я знаю о мифологии?
– Да. И ответ мне нужен не по Эйнштейну, а по Гёделю. Я не хочу знать, что у мифов внутри, как они звенят и поют медью и заставляют петь друг друга. Мне не нужен их генезис, границы и сияющая суть. Какие они на вид? Какие на ощупь? Что чувствуешь, когда задеваешь их плечом на темной дороге, когда видишь, как они отступают в туман? Тяжело это – когда они, подобравшись сзади, прыгают тебе на закорки? Как тот, кто уже несет на себе два мифа, решается взвалить на спину третий? Кто ты, Лоби?
– Может, я… просто я?.. Ла Уника раз назвала меня Ринго и Орфеем.
Паук вздернул подбородок. Пальцы, сплетенные в клетку вокруг костяной мордочки, сомкнулись.
– Я так и думал. Ты знаешь, кто я?
– Нет.
– Для Одноглаза я Иуда. Для Кида – Пэт Гаррет. Для тебя – Минос-судья у врат Аида. Ты должен околдовать меня музыкой, чтобы я пропустил тебя к Киду с твоей просьбой. Я – каждый предатель, о котором тебе рассказывали. А еще я драконий господарь, которому надо кормить двух жен и десятерых детей.
– Ты большой человек, Паук.
Он кивнул:
– Так что ты знаешь о мифологии?
– Трижды ты спросил меня.
Я взял мачете. От любви, желавшей воспеть его молчание, – ведь музыка вся перестала – прижал лезвие к зубам.
– Раскуси скорлупу моих слов, Лоби. Я знаю много больше, чем ты. Знание – утешение преступных душ.
Паук протянул над столом руку с черепом, словно хотел дать его мне.
– Я знаю, где Фриза, и пропущу тебя через врата. Говорю тебе это, хоть Кид может меня убить. Он моложе, жесточе и много сильней меня. Ты еще не раздумал?..
Я выронил клинок:
– Так, значит, все уже решено! Мне не победить. Ла Уника говорила, что у Орфея ничего не вышло. К этому ты и вел: в мифах сказано, чем все кончится. И твои разговоры про то, что мы много старше, чем думаем, – это значит, что реальность мне не изменить. Я еще не начал, а уже проиграл.
– И ты в это веришь?
– Ты сам это сказал.
– Чем больше мы учимся сохранять прошлое, тем медленнее стареем. Все меняется, Лоби. Сегодня Лабиринт ведет не туда, куда вел в Кноссе пятьдесят тысяч лет назад. Ты можешь быть Орфеем, а можешь – кем-то другим, кто бросает вызов смерти и побеждает ее. Может быть, Одноглаз пойдет сегодня к своему дереву, пригвоздит себя, и сгниет, и никогда не вернется. Мир стал иным. Это я пытался тебе сказать. Мир не тот, что был.
– Но…
– И все в нем так же гадательно, как в день, когда первый певец очнулся от песни и узнал, чем за нее заплатил. Мы ничего не знаем наперед, Лоби. Возможно, все это – фальшивая нота, в лучшем случае – диссонанс среди гармоний Великого Рока и Великого Ролла.
Я ненадолго задумался и сказал:
– Я хочу убежать.
Паук кивнул:
– Неизвестный строитель вырезал на камнях Феста двуострую секиру. У тебя – двуострый поющий клинок. Может, Лабиринт строил сам Тезей, когда шел по нему.
– Не думаю, – сказал я сухо, от чего-то защищаясь. – Мифы дают нам закон, по которому жить…
– И ты можешь ему следовать, а можешь нарушить.
– Они нам ставят цель…
– Которой ты можешь не добиться. Или добиться. Или превзойти.
– Так почему тогда не забыть все это старье? Знаешь, Паук, не надо мне твоей помощи. Я сам нырну в море за Кидом. Обойдусь без мифов.
– Лоби, ты живешь в реальном мире, – грустно сказал Паук. – Он с чего-то начался, он к чему-то движется. Мифы всегда говорят о том, что забыть – труднее всего. Они идут против всосанного с молоком, ужасают нас в начале и конце каждого большого дела. – Он положил череп на стол. – Ты нужен Киду не меньше, чем Одноглаз. Знаешь почему?
Я покачал головой.
– А я знаю.
– Я что-то сомневаюсь, что нужен Киду…
– Почему ты здесь?
– Ты опять про инакость?
– В основном про нее. Не дергайся. Сядь удобно, как человек, и слушай.
Паук откинулся на спинку кресла. Я остался сидеть как был.
– Кид Каюк может подчинить себе все, до чего достигает разумом. Может камень превратить в дерево, а мышь в горстку мха. Но он не может из ничего создать что-то. Не может оставить на месте этого черепа пустоту. Одноглаз может, и поэтому Киду нужен Одноглаз.
Я вспомнил, как на разломной горе гад искушал царевича-пастуха, хотел замутить его лишенное глубины зрение.
– Второе, что ему нужно, – музыка.
– Музыка?
– Потому он и гонится за тобой – или заставляет тебя гнаться за ним. Ему нужен порядок. Матрица, закономерность, то чувство, когда из шести нот выводишь седьмую. Три ноты ударяются друг о друга и определяют лад. Мелодия определяет строй. Музыка – чистый язык временных и одновременных соотношений.
Все это ему недоступно. Он может подчинить, но не создать. Поэтому ему нужен Одноглаз. Он может подчинить, но не упорядочить. Поэтому ему нужен ты.
– Но как?..
– На это «как» не хватит ни твоего деревенского словаря, ни моего городского интеллекта. Просто – иначе, Лоби. Инакий мир отражается в мире обыденном, и отражается странно. Вот Одноглаз: он может творить материю из пустоты, но это – побочный эффект чего-то другого. Ты улавливаешь и порождаешь музыку, но она – только косвенный признак тебя-настоящего.
– Кто же я?
– Ты… ты – нечто особенное.
В моем вопросе было требование, в его ответе – насмешка.
– Но ему нужны вы оба, – продолжал Паук. – Что ты дашь ему, Лоби?
– Ничего. Воткну в брюхо мачете, так, чтоб кровь брызнула из дырочек и мундштука. Буду гнать его по морскому дну, пока оба не упадем на песок. Буду…
Я замер с открытым ртом, а потом вдруг так резко вдохнул темный воздух, что заболело в груди.
– Мне страшно, – прошептал я. – Паук, мне страшно.
– Почему?
Я всматривался в него, старался заглянуть за ровное моргание его черных глаз.
– Я раньше не понимал, что останусь один. – Я свел руки на рукояти мачете. – Чтобы вернуть Фризу, я должен идти один. Со мной не должно быть ее любви. И ты – ты не на моей стороне.
Мой голос сделался хриплым, но не от страха, а от тоски, что начинается где-то в глубине горла: сперва кашель, потом плач.
– Если я дойду до Фризы – что я найду? Даже если верну ее – что?
Паук ждал, что я заплачу, но я не доставил ему этого удовольствия. Тогда, помолчав, он сказал:
– Ну, если ты действительно это понял, я могу тебя пропустить.
Я поднял глаза. Он кивнул, отвечая на мой бессловесный вопрос.
– Только сперва ты должен кое-кого увидеть. Держи.
Он встал. В одной из рук у него был небольшой кошель. Паук встряхнул его. Зазвенели монеты. Он бросил кошель мне. Я поймал.