Эта тактика широко использовалась македонцами по всей Азии и всюду себя оправдывала. Но здесь, похоже, она не срабатывает. Афганцы слишком горды, слишком привычны к лишениям и слишком свободолюбивы, а потому смерть для них предпочтительнее подчинения. Чем больше мы свирепствуем, тем с большей яростью и ожесточенностью они набрасываются на нас. Все поголовно. Женщин и детей мы опасаемся пуще мужчин. Их лютости нет предела.
Афганская почва впитала реки пролитой нами крови, но это нимало не помогло нам ни сломить боевой дух противника, ни хотя бы разъединить племена, стравив их друг с другом. Нет, каждая акция устрашения лишь сплачивает туземцев, разжигая в них ненависть к завоевателям и заставляя забыть о былой застарелой вражде.
Когда операция в Озерной долине подходит к концу, весь наш отряд вымотан до крайности. Под защитными шапками, без которых в пустыне много не навоюешь, наши волосы, пропитавшись пылью и потом, слиплись и свалялись так, что их не берут ни гребень, ни бритва. Ногти на руках и ногах обломаны до корней. Одежду не снять, ее приходится резать.
Вонища стоит — просто жуть. Мы так грязны, что все бегущие с гор потоки не способны смыть эту грязь.
Наши кони — это кожа да кости, как и мы сами. Мы разучились есть, забыли про сон, потому что во время этой безумной гонки держались исключительно на дурмане. Назз и джут стали нашей каждодневной потребностью, а от нормальной еды нас несет. Дорвавшись до вина, мы лакаем его как воду и тут же мочимся — оно льется сквозь нас. Мы практически не разговариваем друг с другом. Это лишнее. Зачем попусту утруждаться, когда Флаг, например, и так знает, когда и о чем я думаю. А чтобы сообщить что-то Луке, мне достаточно с ним всего лишь перемигнуться. Пусть на полном скаку, все равно он поймет. Мы стали как лошади, тем тоже без слов все понятно.
Прах Каланчи и Квашни мы возим с собой, пока в северной оконечности Озерной долины не находим подходящее место для погребения. Урнами служат кожаные мешки, но мы не закладываем их внутрь каменных пирамид. Мы вообще пирамиды не ставим. Зачем? Ведь они неизбежно привлекут внимание степняков, а те их разрушат и осквернят останки. Нет, мы закапываем мешки, а сверху громоздим валуны, следя за тем, чтобы выбитые на них имена и погребальные надписи были вдавлены в землю. Над могилами мы исполняем гимн павшим, сложенный Стефаном.
Чтобы гонять по пустыне база,
Не обойтись нам, парни, без назза.
Зато не надо еды и питья,
Не надо мытья, не надо бритья,
Ни чистой одежды, ни даже надежды.
Достичь невозможного можно, друзья,
Лишь с верою в то, во что верить нельзя.
Лука таскает с собой повсюду пергаменты, в которые никому не дает заглянуть. И никому не говорит, что в них. Но сегодня его пронимает. Ночью он признается. Это его дневники.
У них есть название: «Письма, которые я никогда не отправлю домой».
Там перечисляется все, что мы делаем, день за днем.
Это не пересказ пережитых событий. Просто перечень.
— До отправки из Македонии, — говорит Лука, — верховая езда была неотъемлемой частью нашей жизни. Естественной и привычной, как дыхание. Мы поутру не задумываясь седлали лошадок и усаживались на них. Помните?
Ну вот, а теперь мы поднимаемся и принимаемся убивать людей. Убиваем весь день и ложимся спать, зная, что завтра продолжим это занятие. Оно стало неотъемлемой частью нашей жизни. Естественной и привычной, как дыхание. Мы не задумываясь беремся за рукояти мечей.
Он говорит о безумной гонке последних дней, о том, до чего мы все дошли, и о том, что никто из нас не посмеет рассказать правду о происходящем сейчас никому из домашних, ибо не встретит понимания даже у видавших виды, отмеченных боевыми наградами ветеранов прошлых, цивилизованных войн. Поэтому наши письма на родину — это какая-то запредельная проза, повествующая еще меньше, чем ни о чем.
Последние его слова встречаются мрачным смехом. Сам Лука даже не улыбается. Он продолжает:
— Мы смотрим на лица наших друзей, двадцатилетних мальчишек, но те выглядят как пятидесятилетние старики, и мы с ужасом понимаем, что и сами выглядим так же. Но никому из нас нет пятидесяти. Нам всего лишь по двадцать! Или нам теперь разом и по двадцать, и по пятьдесят? Говорите, этакое невозможно. Но мы уже совершили много такого, что прежде считалось невозможным, немыслимым, такого, о чем без стыда не поведаешь никому…
Кости брошены чересчур высоко.
— Кончай, Лука! — кричит кто-то.
— …никому, кроме своих товарищей. Им можно. Им все не в новость. Они и так знают нас! Знают лучше, чем мужья знают жен, лучше, чем знаем себя мы сами. Мы привязаны к ним, они к нам, словно волки в стае. Само разделение «мы и они» бессмысленно. «Мы» — это «они», а «они» — это «мы». Наша команда представляет собой единое целое. Со смертью одного умирает частица каждого. Личное мнение? Его больше не существует. Мы становимся неспособны к независимому мышлению, да и вообще к любым суждениям, если они не касаются жратвы, выпивки или блуда. Где наш враг? Кто он таков? У нас нет ответа. То мы гоняемся за ним по горам, то носимся по равнинам. Вот и все, что мы знаем. Вот и все, что мы тут творим. Вот и все, что мы… мы…
Ну, хватит. Теперь Лука достал и меня. Я дергаю его за руку.
Он поднимает взгляд.
— Ну почему ни один дерьмовый пачкун не напишет об этом? Стефан, ты у нас книжник. Отчего бы тебе не воспеть это все в своих строфах?
Наш командир и вожак поднимается и говорит Луке, что на том ему лучше бы свою речь и закончить.
— Ты устал, друг мой.
В глазах Луки отражается пламя костра.
— Да, — соглашается он, — я устал. Ты даже представить себе не можешь насколько.
33
В середине лета, двадцать восьмого десуса, армия добирается до Мараканды. Там меня поджидает письмо из Бактры — от брата Филиппа.
Илия умер.
Мне до сих пор трудно в это поверить, но Илию отравила Дария, его женщина. Ее поймали с поличным в госпитале, когда она подмешивала аконит в пищу других раненых. Видимо, она давала ему яд маленькими порциями всю зиму.
Прах Илии у меня, я хочу отослать урну домой, матери. Нечего ему тут оставаться…
Я словно поражен громом. Нет, это невозможно. Руки сами раскатывают письмо до конца. Я проверяю, точно ли там стоит подпись Филиппа. Как это, Илия мертв? Мы ведь не так давно виделись, каких-то три месяца назад, и все с ним было нормально.
Прости меня, брат, за столь горестное известие, но считаю необходимым напомнить, что, согласно правилам, если один из состоящих на службе братьев погибает, другому предоставляется право сопроводить прах умершего на родину. Ты должен сделать это, Матфей. Я уже подал соответствующее ходатайство по команде. Думаю, за одобрением и получением разрешения дело не станет…
Домой? Мысли скачут, но их прогоняет одна: об этом не может быть речи. Ну как я брошу Луку, Флага, Стефана? Нет, товарищей я не оставлю.
Ноги не держат, приходится сесть. Письмо я передаю Флагу. Тот, молча просмотрев его, передает дальше — ребята читают.
Все потрясены. И не столько смертью Илии (его любили, но смерть на войне — дело обычное), сколько тем, как он умер. Неожиданно победа в этой кампании начинает казаться еще менее достижимой.
Но если доставленная почтовыми службами горькая весть впрямую касается лишь меня, то новость, дошедшая самотеком, всем нам не в радость. Оказывается, нет ничего удивительного в том, что наши разъезды никак не могли напасть на след Спитамена. Пока мы, высунув от усердия языки, рыскали по пустыне, Волк этой самой пустыни орудовал в нашем тылу. Два месяца назад он, переправившись через Оке с шестью тысячами конных даанов, саков и массагетов, захватил Бани Мис и два возведенных там нами прошлой зимой опорных пункта. Наш полководец Кратер, курирующий Центральный Афганистан, с превосходящими силами устремился к нахалу, но по уже заведенной традиции нанес удар пустоте. Неуловимый враг ушел на север и растворился в бескрайних степях.