В одном из открывшихся сбоку проулков я вижу Аминту, нацелившего копье в спину убегающего афганца. Он метит между лопаток, но беглец вспрыгивает на что-то приставленное к забору, подтягивается, надеясь перевалиться через преграду, и наконечник входит между ягодиц. Копье брошено с такой силой, что пронзает беднягу насквозь. С истошным криком афганец падает на землю, древко копья при этом ломается, а вывороченные из образовавшейся раны кишки цепляются за торчащие во все стороны сучки небрежно обработанного бревна, возможно успевшего послужить лестницей более удачливым базам. Несчастный орет не умолкая, он пытается запихнуть внутренности обратно, я же поворачиваюсь и бегу.
Правда, бежать мне особенно некуда — невообразимые зверства творятся за каждым углом. От каждой из этих кошмарных сцен можно спятить, однако что скажут мои товарищи, увидев, как я несусь сломя голову неизвестно куда? Остается одно — перейти на шаг и чесать, ни на что не глядя, с озабоченным видом, словно по делу.
Но рано или поздно все выйдет наружу. То, что я отбился от своего подразделения, — невеликое нарушение, оно чревато лишь поркой. Однако потеря оружия может стоить мне жизни, тем более что я чистенький, как огурчик! Резня еще продолжается, а на мне нет ни пятнышка крови. Это и вовсе никуда не годится. Это усугубит мое положение. Все остальные прошли сквозь кровавую баню.
Доходит до того, что я начинаю лихорадочно озираться, высматривая свежий труп, чтобы вымазаться в крови.
И получаю мощную затрещину — ее отвешивает мне Толло. Не говоря ни слова, он тащит меня с улицы в какой-то грязный внутренний двор, где толпится с полдюжины македонцев, проволакивает через эту компанию и вталкивает, приложив о дверную балку башкой, в хижину — в низкую, темную комнатушку.
Тычок в спину. Толло пропихивает меня туда, где стоит на коленях избитый, окровавленный афганец лет пятидесяти. Его крепко держат двое ребят, мне незнакомых. Толло хватает мою правую руку и втискивает в нее рукоятку короткого спартанского меча. Не всякий меч имеет прозвание. Но этот имеет. Это так называемый «потрошитель».
Нужды в дополнительных указаниях нет. Что следует сделать — предельно понятно. Но я не могу.
— Прикончи его! — рявкает Толло.
Как? Я даже не представляю, какой тут нужен удар. Афганец буравит меня ненавидящим взглядом. Он что-то шепчет на своем языке, я пробую вникнуть, но не разбираю ни слова. Зато чувствую, как лезвие клинка Толло касается моей шеи. Старик повторяет свое проклятие, теперь он кричит.
Я тыкаю клинком в его живот — но удар мой нетверд и неточен. Афганец орет и валится в сторону, мой меч отскакивает от его ребер — и только чудом остается в руке. Похоже, я и кровь-то ему не пустил. Толло, исторгая поток грязной брани, хватает меня за запястье, остальные наши солдаты заходятся от хохота. Я беру рукоять в обе руки и еще раз — уже с замахом — посылаю меч в живот старика. На этот раз удар слишком силен — острие, пройдя насквозь, застревает в хребтине, мне его никак не вытащить. Я напрягаюсь, но все без толку. Солдаты бьются в истерике. Толло награждает меня еще одной затрещиной. Я ставлю пятку на грудь старика и выдергиваю меч. Живот пленника вспорот, но сам он остается в сознании — продолжает плеваться и проклинать меня.
Я наношу новый удар, целя в бедренную артерию своей жертвы, но почему-то попадаю по собственной ноге. Кровища хлещет ручьем. Я в ужасе и растерянности, а все остальные — теперь включая и Толло — только что не катаются по полу, хватаясь за животы. В комнату со двора забегает собака — ее, видно, привлек запах крови. Афганец изрыгает ругательства, шавка лает, солдаты ржут. Потом кто-то хватает пленника за волосы: один рубящий удар, второй, третий — голова отделилась. Костный мозг брызжет из разрубленного позвонка на сапоги убийцы.
Это Флаг. Он разжимает пальцы, голова падает. Слышен хрусткий шлепок. Македонцы выпускают из рук безголовое тело. Оно валится вперед, на меня, обрубок шеи заливает мою грудь кровью. Я блюю — выблевываю все, что проглотил за последние трое суток.
Лишь во дворе до меня доходит, сколь постыдно и жалко я выгляжу со стороны. В отличие от товарищей, храбро и беспощадно разивших этим утром противника, я сумел поразить лишь себя и весь провонял мочой и блевотиной. Лука перевязывает мою рану. Кто-то подходит ко мне, останавливается. Это Вол, наш старший командир. Он таращится на меня с удивлением и презрением.
— Это еще что за чучело? — спрашивает Вол.
Из хижины появляется Толло.
— Новобранец, командир.
Вол качает головой:
— Ну и пополненьице, да сжалятся над нами боги.
8
В тот вечер мне от стыда кусок в рот не лезет, однако Толло приказывает есть через силу. Провонявшую одежду я снял, но стирать не могу. Флаг советует сжечь эти тряпки.
За два часа до рассвета опять дают сигнал к выступлению. Мы с Лукой теперь садимся на предоставленных нам лошадей, припасы навьючивают на ослов, и наш отряд движется по следам головных конных дозоров, всю ночь не упускавших из виду вырвавшихся из ловушки афганцев. Беглецов человек пятьдесят — половина верхом, половина пешие. Теперь мы наверняка их догоним. Нас две сотни, все в седлах. И это не весь наш ресурс. Помимо раненых позади оставлена и пехота, чтобы удерживать захваченную деревню и разорить еще три, находящиеся по соседству.
Четыре дня мы тащимся через местность, называемую на здешнем наречии тора балан («черные камни»). И то сказать, вокруг сплошь базальт, образующий бесконечное скалистое плоскогорье, сильно изрезанное ущельями и теснинами. Среди этих каменных нагромождений мы и плутаем с ощущением, что углубляемся в трущобы незнакомого города, чьи улочки, как это обычно бывает, частенько заводят тех, кто впервые бредет по ним, в тупики, из каких после приходится с немалым трудом выбираться. Что мы и делаем — с руганью, с раздражением и раз по десять на дню.
Разумеется, у нас есть афганские проводники, но толку от них очень мало. Они годятся только на то, чтобы находить воду и чахлые пастбища, да и это, подозреваю, скорей делают для себя, чем для нас. Лошади выбиваются из сил, мы после каждого перехода валимся, словно мертвые, наземь. Я начинаю опасаться, что эта погоня сулит больше неприятностей нам, а не нашим врагам.
Хуже всего, что за все это время мне так и не удается заснуть: стоит закрыть глаза, и я слышу крик бедной женщины, вижу валящегося мне на грудь безголового старика.
Я принял решение не убивать ни в чем не повинных людей, но обсудить это мне не с кем, даже Лука не желает меня понимать.
— Ты убил кого-нибудь в той деревне? — спрашиваю я его в конце первого дня блужданий по каменному лабиринту, когда мы, готовясь к ночлегу, укладываемся на раскатанные плащи.
Выясняется, что нет.
Я спрашиваю, что он собирается делать.
— Что ты имеешь в виду?
— В следующий раз. Что ты будешь делать?
Мой приятель в сердцах пинает ногой свое ложе.
— Что я буду делать? Я скажу тебе, что я буду делать. Именно то, что будешь делать и ты. Я буду делать то, что мне прикажут. Я буду делать то, что прикажут мне Флаг и Толло!
Понимая, что слишком раскипятился, Лука пристыженно прячет глаза.
— И все, Матфей, больше ни слова. Не хочу даже слышать об этом. Думай что хочешь, но свои мысли держи при себе.
Он укрывается полой плаща и поворачивается спиной.
Я думаю, что мы схожи с разбойниками. Говорят, принимая кого-нибудь в шайку, главари первым делом принуждают новичка совершить преступление под стать тем, какие уже совершали все ее члены, повязывая таким образом его с ними общей виной. После чего пути назад у него уже нет. Он становится точно таким же, как прочие.
Я говорю это Флагу.
— Вижу, ты все еще напрягаешь мозги, — ворчит он.
Наконец на четвертый день к полудню с очередной высотки мы видим их — оборванных, босых беглецов. Около двух дюжин базов еле тянутся вдоль подножия черной каменистой гряды.