— Что-то он очень быстро спустился со своих звезд на землю, — ворчит Флаг, явно намекая на то, что творят с пленными македонцами приспешники Волка Пустыни.
Он рассказывает обо всех этих зверствах Ашу.
Аш пожимает плечами.
— Ты бы тоже небось с удовольствием пил нашу кровь, ты, старый овечий вор?
— О да, — усмехается Аш.
Его послушать, так Спитамен станет самым упорным врагом из всех, с какими только приходилось сталкиваться Александру.
— Этот молодой человек даже дерзостней, чем ваш царь, ибо его воинский дар не от выучки или опыта, но от Бога. Сами смотрите: преследуя его, вы пересекли половину нашей страны, но при этом сейчас ничуть не ближе к нему, чем в начале пути.
Спитамен убежал так далеко, заявляет нам Аш, что раньше весны мы ни за что его не нагоним. А когда нагоним, он будет подстерегать нас и драться с нами, как волк в темноте.
— Вы повернетесь — его уже нет, он давно в другом месте. А как только расслабитесь, он опять ударит.
Аш предрекает, что Спитамен измотает нас, сделав своей союзницей нашу же собственную воинственность, ибо мы от природы нетерпеливы.
— В конце концов вы сами потребуете увести вас отсюда. И ваш царь согласится на любой мир, какой только ему будет предложен. Верней, до какого тут снизойдут.
Солнечный свет в горных высях, особенно там, где лежит снег, слишком ярок, он ранит глаза, и мы, чтобы не ослепнуть, по совету наших шикари обзаводимся повязками с множеством крохотных дырочек в них. Эти повязки должны защитить наше зрение. Они и защищают, но плоховато. Свет проникает сквозь все. Сквозь кожаные стены палаток, сквозь вдвое сложенные шерстяные накидки и дополнительные накладки из конского волоса.
Смотреть можно только прищурившись, зато виды здесь завораживающие.
— Как думаешь, на какой мы сейчас высоте? — спрашиваю я Флага, когда мы переваливаем через очередной кряж.
— Мне кажется, — отвечает он, указывая на нижний заснеженный пик, — вон та горушка будет повыше Олимпа.
Что ж, вполне вероятно.
Как ни странно, с Ашем очень сблизился Стефан. Поэт и погонщик мулов часами ведут пространные разговоры, находя в этом, похоже, огромное удовольствие.
Как-то раз, когда мы снимаемся с лагеря, Стефан обрызгивает водой наши спины. У пактиан это означает «Бог в помощь».
Старик заважничал, он постоянно что-нибудь изрекает.
Бог робок, как мышь в норе под стеной.
Это значит, поясняет Аш, что к Богу надобно подступаться молча и со смирением. Стефан находит сей образ весьма поэтичным, я — нет.
— А что говорит Бог, — спрашиваю я старого негодяя, — о тех, кто избивает женщин до полусмерти?
— Почему бы тебе не спросить у Него? — отвечает Аш.
— Прежде хотелось бы знать твое мнение.
— Матфей, — встревает Стефан, — мне кажется, в чужом краю лучше не торопиться с суждениями.
Бог хоть и слеп, да видит.
Он хоть и глух, да слышит.
Опять головоломка. Как это все прикажете понимать?
Молитву Богу твори натощак.
Тошнит меня от всей этой зауми. Религия, которой следуют эти мерзавцы, поощряет зверские пытки и жестокие расправы, а что дает им взамен? Почему, спрашивается, они прозябают в нищете и невежестве?
Но у старикашки есть ответ и на это.
— Во многом знании много печали, — заявляет мне он.
Аш убежден, что вера, которой он придерживается, не имеет названия и зародилась прямо здесь, вместе с горами, но Стефан человек умудренный. Сопоставив разглагольствования старого хрыча со сведениями, хранящимися в его собственной памяти, поэт добирается-таки до истоков.
Получается, что и религией, и самим именем своим здешний край обязан некоему Афгану, сыну Саула и внуку Иеремии, который был военачальником царя Соломона Израильского, строителя Иерусалимского храма. Этот Афган вместе с великим множеством соплеменников оказался при Навуходоносоре в вавилонском плену, где, впрочем, иудеи особенно не тужили и вовсю роднились с пленившими их вавилонянами и ассирийцами, а впоследствии с персами и мидийцам.
Со временем часть этого смешанного народа вернулась в Палестину, часть же осела в пустыне Гор близ Артакоаны. Эти поселенцы называли себя бани-афган и бани-исраэль. Они веровали в единого Бога, творца вселенной, что, кстати, замечательно согласуется с учением персидского пророка Зороастра, который сам родом из Бактрии и чей Бог Света, Ахурамазда, весьма походит на иудейского Иегову.
Так или иначе, поясняет Стефан, здешние туземцы представляют собой весьма пестрый народ, в жилах которого течет кровь мидийцев, тапуриан, даанов, скифов, гандар и еще невесть чья, но все они считают себя потомками Афгана и исповедуют веру, уходящую корнями в религию Соломонова храма.
Стефан, конечно, малый начитанный и неглупый, но, боюсь, в данном случае он перемудрил. На мой взгляд, вера Аша всего лишь набор диких нелепиц и суеверий. В Македонии тоже имеются горцы, поклоняющиеся удаче, могилам и предкам.
Зато есть повод спросить у Стефана, во что верит он сам.
— Я? — Он смеется. — Поэзия — вот моя вера!
Любопытное заявление. Я, кажется, месячного жалованья не пожалел бы за хотя бы не очень развернутый комментарий к нему, но поэт уклоняется от расспросов, делая вид, что полностью занят едой. Правда, мне удается выяснить, что Стефан вовсе не настоящее его имя. Просто оно значит «лавр» и напоминает ему о венке, возложенном некогда на его голову в Дельфах. Это приятное воспоминание, так почему бы не назвать себя так?
— И как же тебя зовут на самом деле?
— Я уж забыл.
— Но ведь в вербовочные бумаги должны были что-то вписать. Что же?
— Не помню.
Мне он советует поступить так же: взять себе прозвище на время службы. Со временем, мол, оно заменит мне настоящее имя. Его послушать, так эта уловка снимает уйму проблем.
Пищей для костров наверху служат вереск и дрок. Ломать их и выдирать из земли очень трудно, а жару они дают очень мало. Огонь едва теплится. Это не радует, однако никакого другого топлива здесь не сыскать.
Я опять цепляюсь к Стефану с давно не дающим мне покоя вопросом. Как это можно одновременно быть и поэтом, и воином? Разве эти занятия не противоречат друг другу?
И снова он уклоняется от ответа, но приводит пример:
— Вот у нас с тобой есть общий друг Флаг. А знаешь ли ты, что он до службы был математиком?
Учителем музыки и геометрии? Вот это да!
— Имей в виду, если ты его спросишь, он этого не подтвердит, — смеется Стефан. — Но я сам был свидетелем, как он извлекал из ручной арфы мелодии, нежные, словно летний утренний ветерок, напоенный сладостным ароматом нектара.
— Эй, Флаг, — окликаю я. — Откуда ты родом?
— Не помню.
— Брось, не заливай.
— Да вылетело из памяти. Была охота забивать голову ерундой.
— Нарик та? — бормочет устроившийся близ меня на овечьей шкуре Аш.
Какая разница? Буквально: и что же?
Стефан издает одобрительный смешок.
— Матфей, ты улавливаешь всю глубину и тонкость афганского вероучения?
— Ни хрена не улавливаю.
— Наш друг Аш произносит свое «нарик та» отнюдь без оттенка отчаяния или безнадежности, с каким оно обязательно прозвучало бы в наших устах — твоих, моих или того же Флага. Скорее, он задается чисто философским вопросом. А именно — в чем тут разница и есть ли она вообще в чем-нибудь?
— Разница как раз есть, и немалая, — возражаю я. — А то, о чем ты говоришь, никакое не вероучение. Что это за вероучение, если оно лишает человека надежды, отрицает волю и не побуждает к добрым деяниям, походя, кстати, обесценивая все то, за что сражается наша армия? Ибо чем же являются все достижения Александра, если не ярким свидетельством торжества человеческой воли?