— Хотелось бы надеяться на обратное, но увы... Во главе стоит Алексеев, однако он тяжело болен. Кто выжил, из армии уходит. Денег и боеприпасов нет. Кубанские и донские казаки её не поддерживают. Во всяком случае, так посланцы Краснова сообщают...
— Краснова?
— Да. Недели две, как он избран Донским атаманом. Казаки поднялись наконец и очищают Дон от большевиков... Тоже не знаком?
— Ну, как же... Ещё с Японской. Последний раз виделись в Петербурге, в сентябре.
И Врангель коротко рассказал об этой встрече, опуская главное...
...Нелепой и унизительной она вышла. А особенно — повод к ней.
В начале сентября 17-го он приехал по вызову командующего армиями Румынского фронта генерала Щербачёва в его штаб, в Яссы. И там, к своему изумлению, получил из Ставки главковерха телеграмму за подписью Алексеева о назначении его командиром 3-го конного корпуса.
Изумиться было чему. Арест Корнилова, с которым он состоял в переписке, как «изменника», самоубийство импульсивного, но честнейшего генерала Крымова, его бывшего начальника, сумасбродные выходки адвоката Керенского, назначившего себя главковерхом и, похоже, готового камня на камне не оставить от полуразвалившейся армии, — всё это заставляло ежечасно опасаться собственного ареста. Однако решение Алексеева принять должность начальника штаба при Керенском навело на мысль: не всё ещё потеряно и дело Корнилова может быть доведено до конца. И вдруг — такой вольт! Сам «главковерх из Хлестаковых» назначил его командиром корпуса! Ведь 3-й конный стоит не где-нибудь, а в окрестностях столицы, и в состав его входит родная ему Уссурийская дивизия. Порадел Алексеев и, по видимости, затеял всё неспроста...
Сорвавшись, полетел в Петербург как на крыльях, чередуя стараниями комендантов воинские поезда с почтово-пассажирскими и санитарными. Как назло, тащились, будто на собственные похороны. Не представляя даже, в какой мере корпус уцелел от разложения, горел одним: во что бы то ни стало взять его в руки... Хотя нет, не только. Ведь назначение командиром корпуса открывало верную возможность досрочно получить на генеральские погоны третью звёздочку.
С Варшавского вокзала, пообещав извозчику хорошие чаевые, помчался в пролётке на Ново-Исаакиевскую, к себе на квартиру[12]. Живо переоделся и, презрев мелкий дождик, торопливо пошагал на Дворцовую площадь, в штаб Петроградского военного округа... Не заметил, как отмахал Адмиралтейский проспект... И буквально в дверях столкнулся с Красновым. Вот тут-то — из совершенно пустого и краткого, завязанного из одной только вежливости разговора — узнал, что и тот назначен командиром 3-го конного корпуса. И не только назначен, но даже успел вступить в командование!
Вообще, осенью 17-го, когда смена начальствующего состава превратилась в чехарду, подобные глупые недоразумения стали обычным делом. Но в его случае примешалась «политика». Как потом выяснилось, Верховский, полковник из пажей, предавший Корнилова и за это Керенским произведённый в генералы и одарённый «портфелем» военного министра, отказался утверждать его назначение. Заявив будто бы: «Барон Врангель — фигура политическая». И «главковерх» с этим согласился. Кто-то, конечно, надоумил этих господ.
В такой унизительной ситуации ничего не оставалось, как отказаться от командования. Обидно. Впрочем, нет худа без добра...
... — Жаль, что так вышло, — задумчиво покачал головой Скоропадский. — Краснов лучше орудует пером и языком, чем шашкой. Вступи ты в командование корпусом, глядишь, по-иному сложилось бы...
— О чём ты? Петербург бы взял? И повесил Ленина с Троцким?
— Кто знает...
Врангель на миг ушёл в себя.
— Я знаю. Свои же казаки арестовали бы. А то и повесили. Не больно много чести — быть повешенным нижними чинами.
— Ну, если только о чести и думать...
— А как же иначе?! — встрепенулся Врангель, его округлившиеся глаза вопросительно упёрлись в слегка посвежевшее лицо гетмана.
Но теперь уже Скоропадский поспешил сменить тему. Честолюбие «Пипера», как товарищи прозвали Врангеля за неустанное опорожнение бутылок французского шампанского «Piper Heidseick», стало в гвардейской кавалерии притчей во языцех. Задеть слишком сильно — и прощай надежды на его сотрудничество.
Солнце, поднимаясь из-за Днепра над цветущими деревьями, настойчиво пробиралось во все закоулки сада. На каменистые дорожки легли яркие тёплые пятна. Врангелю стало вдруг жарковато в тесном пиджаке, но холодок между ним и Скоропадским, как-то незаметно возникший и поначалу едва ощутимый, не исчезал.
21 мая. Киев
Погода установилась тихая и солнечная. Слепило золото куполов. Переливался серебром и бирюзой полноводный Днепр. Всё цвело и благоухало. И хотя на теле города страшными ранами зияли разрушения и едва выветрившиеся пепелища, молодая зелень пыталась прикрыть их, будто свежей повязкой, обещая скорое излечение и возвращение к прежней жизни...
Матерь городов русских, по ощущению Врангеля, столпотворением походила на Вавилон. С одной, впрочем, разницей: там в ходу были все языки, а здесь только три — великорусский, малороссийская «мова» и немецкий. Из совдеповской России понаехали аристократы, богатеи, чиновники и офицеры — забили под завязку гостиницы и «уплотнили», выражаясь по-большевистски, родственников и знакомых. Дома и квартиры состоятельных киевлян, как они сами пошучивали, превратились в «коммуны».
Уже с начала одиннадцатого часа тротуары Крещатика плотно заполнялись приезжими и беженцами. Пока пройдёшь от Городской думы до Бессарабского крытого рынка — все бока обтолкают... Кто-то искал заработок, кто-то, наоборот, спешил растратить в магазинах падающие в цене бумажные деньги, кто-то кочевал из одной кофейни в другую, а кто-то просто шатался, глазея на витрины и выискивая знакомых.
Витрины торговых домов и магазинов действительно радовали глаз былой роскошью и аппетитно разложенными и развешанными яствами. Кое-где, правда, пробитые пулями стёкла ещё не заменили... Цены, однако же, стояли много выше крымских — жена только ахала да вздыхала.
Сам он больше разглядывал толпу.
Преобладали в офицеры — всех чинов и родов войск. Пережив смерть родных частей, претерпев от солдат жестокие издевательства и побои, они с риском для жизни пробирались на Украину через кордоны большевиков. Кто, обзаведясь фальшивыми документами, по железной дороге, а кто — без оных, в крестьянской телеге или пешком. Только что прибывшие угадывались сразу — по землистым лицам, худобе и оборванным солдатским шинелям без погон.
Многие мечтали о мирном и сытом житье-бытье. Эти соглашались на любой заработок, устраиваясь даже коридорными и швейцарами в гостиницы и официантами в рестораны. Смотреть на них Врангелю было больно и стыдно: ни формы не снимали, ни значков, училищных и полковых, ни орденов. На вопрос «почему?» отвечали почти без стеснения: «Так на чай больше дают...»
Повсюду — на улице, в кофейне, у дверей меняльной конторы — встречал знакомых.
Слушая их рассказы — гневно-возбуждённые или устало-равнодушные — о всякого рода злоключениях, убедился: умно поступил, покинув армию сразу после большевистского переворота. Самое унизительное и страшное обошло его стороной: упразднение чинов и снятие погон, назначение начальников кашеварами, убийства офицеров озверевшей солдатнёй. Кого-то из сослуживцев растерзали, кого-то искалечили... А кто-то уже сложил голову в первых боях с большевиками на Украйне.
Из уцелевших многие признавались: махнули на всё рукой и думают лишь о том, на какие средства существовать. Эти, желающие переждать в стороне, громче и яростнее других поносили гетмана и за крепкими солдатскими выражениями в карман не лезли.
Куда меньше нашлось таких, кто подобно ему мучился гамлетовскими вопросами: откуда придёт избавление от немецко-большевистского ига, как продолжить борьбу за Россию, под чьё знамя встать?