— Да что ж с ним такое? — тревожно вскинулся Врангель.
— Мочевой пузырь. И почки. Ну, и рядом там... Острейшее воспаление, в общем... — вымолвил после заметной паузы Драгомиров, так и не решившись назвать вслух предполагаемый диагноз: острое воспаление или рак предстательной железы. — Лучших докторов пригласили, здешних и ростовских. Опасаются скорого вскрытия нарыва. Это верная смерть...
— Я-то... — ошеломлённый, Врангель с трудом находил слова, — рассчитывал представиться...
— Я уже доложил нынче днём. Представил, так сказать, заочно... Он обрадовался твоему прибытию. Сказал, что Корнилов не раз вспоминал о тебе. В общем, пожелал тебе успешной службы под началом Деникина. Но принять не может...
Денщик Драгомирова, немолодой вахмистр-сверхсрочник в выцветшей гимнастёрке с навесными погонами, степенно внёс и поставил на стол тихо шипящий самовар, сделанный в форме вазы. То ли от жара, источаемого его блестящими мельхиоровыми боками, то ли от слов старого кавалериста Врангелю поделалось совсем душно. Ощутил вдруг холодную липкую влагу под мышками и на пояснице.
— Деникин найдёт какую-нибудь должность, Пётр Николаевич... — Драгомиров потянулся к пустому стакану. — То бишь, Романовский... Вот кто первая скрипка в штабе, хочу тебе доложить. Хотя и генерал-майор всего. Близкий друг Деникина и убитого Маркова. Генштабист грамотный, но слишком себе на уме.
Самоварный кран не сразу поддался руке Драгомирова. Упёртый в паркую струю взгляд его прищуренных глаз остался Врангелю непонятен. С Романовским встречаться не доводилось, хотя слышать слышал: в 17-м, при Корнилове, тот служил генерал-квартирмейстером в штабе верховного.
Не притрагиваясь к чаю, густо закрашенному крепкой заваркой — и так дышать нечем, — вознамерился расспросить подробнее о начальнике штаба. Не успел решить, исподволь или напрямую, а Драгомиров уже перешёл к другим темам. Самым, как оказалось, больным...
С Красновым — полный разрыв. Хотя он и отпускает армии за хлеб, который интенданты реквизируют на Кубани и в Ставропольской губернии, часть получаемых от Скоропадского, то бишь от немцев, вооружения и боеприпасов. И дело вовсе не в его кокетничанье с немцами и холопстве перед Вильгельмом... Самое страшное — его изменническая игра в самостоятельное «Всевеликое войско Донское», попытки отколоть от России казачий Северный Кавказ, нежелание передать донские части в Добровольческую армию. Вот и пытается втянуть её в операции на царицынском направлении: надеется выпроводить за Волгу, чтобы ничто не помешало создать в казачьих землях отдельное от России государство, а самому стать чем-то вроде верховного атамана. В общем, руками Добровольческой армии выгрести самый жар, а к своим прибрать Кубань и Терек. Потому-то взаимное поношение в штабах и газетах давно перешло границы приличия. Деникин даже переписку с ним прекратил.
В кубанском же правительстве — сплошь социалисты и самостийники почище Краснова. Но от разрыва с добровольцами пока воздерживаются: Кубань не вся ещё очищена от большевиков. Однако палки в колёса вставляют как могут... Требуют передавать в их распоряжение все трофеи, хотя трофеи эти — имущество бывшей русской армии и принадлежать должны Добровольческой армии как её прямой наследнице. Недовольны реквизициями. Протестуют против монархических настроений офицеров-добровольцев. Но главное — настаивают на создании отдельной Кубанской армии, и чтобы Деникину она подчинялась только в оперативном отношении. Допустить такое — значит своими руками угробить Добровольческую армию. Во всяком случае — остаться без конницы, сформированной почти из одних казаков и отчасти черкесов. Поэтому Алексеев и Деникин категорически против. Кубанский атаман Филимонов[33] на стороне добровольческого командования, но унять самостийников не может: сам — тряпка...
Все надежды — на союзников: должны же они, одолев немцев и турков, ввести флот в Чёрное море и высадиться в южнорусских портах. Тогда и снабжение пойдёт неограниченное и бесплатное, и Краснова, замаравшего себя сотрудничеством с немцами, свалить удастся, и Донскую армию подчинить.
А пока остаётся одно: надрывая силы и теряя лучших, офицеров, отвоёвывать у большевиков Северокавказскую базу.
Самое унизительное — то, что Добровольческая армия до сих пор не имеет ни собственной территории, если не считать клочков Ставропольской и Черноморской губерний, ни гражданского аппарата управления, ни казны. И живёт, по сути, на содержании у донского и кубанского казачьих правительств, словно наёмное войско в старину...
Ветер обессилел, и город накрыло, как стёганым одеялом, низкими сплошными облаками. Темнота сгустилась по-южному быстро. Кое-где через щели закрытых ставней пробивались яркие полоски электрического света, но фонари не горели. И хотя всё вроде бы рядом, Врангель, перепутав квартал, свернул не в ту улицу.
Скорее, не темнота была виною, а тяжёлый камень на душе и тревожные мысли.
Выходит, его ставка на Алексеева и Драгомирова пошла прахом. До Волги нынче — дальше, чем до Рейна в 14-м. А назначение его зависит от прихоти некоего Романовского, с которым его ничто не связывает: ни совместная служба, ни общие приятели, ни даже шапочное знакомство. И что же они с Деникиным ему дадут? Вряд ли даже бригаду...
«Головокружительное», нечего сказать, падение: год назад он был корпусным командиром. А вздумается Деникину сводить конные части в корпус, так у Эрдели перед ним — неоспоримое старшинство: и в чине, и в «добровольческой» выслуге. Как поведал Апрелев, штаб, вернее Романовский, выдвигает на командные должности исключительно «первопоходников», затирая тех, кто вступил в армию позже. Особенно — гвардейцев. В Добровольческой уже своя, новая, «гвардия» — корниловцы, марковцы...
Погибших Корнилова и Маркова, судя по разговорам в войсковом собрании и штабе, причислили чуть не к лику святых. А никому прежде не известных Дроздовского и Казановича сравнивают не иначе, как со спартанским царём Леонидом... Не глупо ли? С кем же будут сравнивать Деникина, ежели его армия освободит Москву? С Дмитрием Донским?
А сам он когда добьётся достойного места в этой армии? И главное — какой ценой? Вот Шульгин — всюду как рыба в воде: не успел приехать, как уже издаёт, проныра, газету и вовсю «делает политику»...
Будущее опять покрылось пеленой неизвестности, непроницаемой и отталкивающей, как бельмо. И дышалось совсем не так легко, как утром, когда ехал на извозчике с вокзала. Да и чем тут дышать в этакую духоту, влажную и липкую. И вдобавок прогорклой кухонной вонью тянет от каждого дома...
Вместо аппетита она пробудила лёгкую тошноту. И тупая боль проснулась вдруг в голове.
26 августа (8 сентября). Екатеринодар
Спал на новом месте беспокойно.
Поначалу душили густые ароматы чужого жилья. Особенно силён был самый ненавистный — чесночный... Отворил настежь окно, проветрить, так поналетели комары... До рассвета их едкий зуд нещадно сверлил уши, тягуче скрипела, чуть пошевелись, провисшая сетка двуспальной металлической кровати, а из дальних комнат временами наплывал густой храп. Мозг будоражили обрывки снов. Бессвязные и нелепые, они, как кузнечный мех, нагнетали в душу и тело жаркое и тревожное смятение...
...Резко, вопреки инстинкту и выучке, рванул мундштучные поводья, когда до германской батареи остался какой-нибудь десяток саженей... И теперь уже никак не успеет доскакать и разметать орудийную прислугу: выстрел шрапнелью в упор через секунду разнесёт в клочья и вставшую на дыбы лошадь, и его самого... А белые языки пламени, уносясь с дьявольским гулом в бездонное ночное небо, пожирают Станиславов. И распоясавшаяся солдатня из отступающих в беспорядке частей разбивает стальные шторы, вламывается в магазины, вытряхивает на улицу ящики, изломанные картонки, штуки материи, посуду, опорожнённые бутылки из-под коньяка и шампанского, а с ними и перепуганных насмерть хозяев в одном белье... Перекрывая пьяные крики солдат и вопли обывателей, он орёт благим матом казакам-конвойцам: «В нагайки эту сволочь!»... И пальцы ломает дикая боль: вцепившись намертво, тащит за ворот шинели мародёра с расквашенной мордой... Ну да, сам же только что молотил по ней кулаками. Лихорадочно оглядывает площадь, запруженную обозными повозками, в поисках фонарного столба, на котором уже должны закрепить верёвку с петлёй... И находит наконец бетонный мол, защищающий набережную Ялты... Город невидим — накрыт, словно саваном, январской изморосью и липким ужасом... Чёрные волны неистово, но почему-то бесшумно бьются о мол, тишина висит зловещая, и только скрипят нестерпимо сходни двух ярко освещённых миноносцев. А на сером плоском хребте мола, заливаемом кипящей белой пеной, лежат ничком тела с раскинутыми руками, будто распятые на невидимых крестах. Один из них — вот этот, в длиннополом штатском пальто, — кто-то очень знакомый... Да не он ли это сам?.. И тут же неподалёку некто — неведомый, спиной к нему — вышагивает, разгребая сапогами пену... Нет, не пену — рыхлый снег. Дистанцию для дуэли отмеряет... Какой ещё, чёрт возьми, дуэли?! Почему с ним? Кто это? Фигурой смахивает на Скоропадского, но этого не может быть — это, конечно, Романовский. Он ждёт, а из чего стрелять — непонятно: руки его и кобура пусты... Дуэли нет и снега нет, а бьются чёрные волны в серый мол, и на нём — тела с раскинутыми руками. И какой-то здоровенный матрос в бушлате склонился над ними, рассматривая... Вдруг выпрямился и, обернувшись, посмотрел на него пристально. Да это же «товарищ» Вакула! Улыбается и машет медленно рукой — приглашает подойти и взглянуть. Только улыбка теперь не добродушная, а злорадная...