Ну да ладно, успокоил себя Врангель, наплевать и забыть. Актёрство и самовлюблённость Шульгина скорее забавны. И задевать не должны. О потерянном времени жалеть глупо: знакомство свёл полезное — пишущая братия всегда пригодиться может...
На перекрёстке с Фундуклеевской, сбавив скорость, шофёр коротко — не испугать бы деревенских лошадей — прогудел крестьянским телегам, закрывшим путь. Возчики зачмокали, затрясли сыромятными вожжами, защёлкали кнутами... Врангелю вдруг подумалось: как же, верно, счастливы те, кого Бог одарил способностью легко и красочно описывать всё на бумаге и только тем обретать громкую известность...
Самого-то никогда к перу не тянуло. Хотя мама, большая любительница литературы и литераторов, всячески пыталась привить ему эту тягу. Кончилось всё чёрт-те чем... В Японскую войну слал ей из Маньчжурии длинные-предлинные письма. По пять-шесть, а то и семь страниц исписывал. То ли времени свободного было в избытке, то ли край так поразил его необычностью, то ли по дому тосковал. А скорее — хотел таким нехитрым способом как-то успокоить её и отвлечь от тревожных мыслей об опасностях, которым он подвергается... Так или иначе, но описывал очень подробно всё, что видел: и людей, казаков и китайцев, и суровый их быт, и дикие нравы, и яркую в своей первозданной красоте природу, и столкновения с неприятелем... Сколько же он перевёл на эти письма листов из бюваров и пожёг керосина в лампе! Так она возьми да в тайне от него и отправь их в суворинский «Исторический вестник». Предварительно, конечно, сама их переписала. Очень литературно всё получилось, почти как у молодого графа Толстого... Самому потом неловко было читать эту писанину, когда впервые взял в руки толстую книжку журнала. А уж приятели-то зубоскалили... «Пипер-летописец»! Только новых завистников приобрёл... Зарок дал: никаких больше подробных писем с фронта и уж тем более — записок о войне.
Немало борзописцев охотится за известностью и деньгами с пером наперевес. И иные легко в том преуспели. Вот шашкой слава добывается куда труднее...
15 августа. Киев
От весенней свежести Киева остались одни воспоминания. Зной немилосердно выпарил Днепр, сузив голубой поток и обнажив серо-жёлтые язвы песчаных мелей. Сухой ветер гонял и крутил по улицам пыль, забивая лёгкие и засоряя глаза. Поблекла и начала съёживаться листва. Траву в садах и скверах скосили на корм лошадям. Трамвайные вагоны потеряли щеголеватость. Потускнело золото куполов. Ярче и уродливее проступили пепелища и разрушения...
Столица гетманства стала ещё многолюднее, ещё суматошнее, ещё крикливее... И дороже. Остановиться пришлось в старом и шумном «Савой-отеле» на Крещатике. Номер, полученный при содействии Кочубея, оказался много теснее прежнего, но уже за 60 рублей или 100 карбованцев. Подешевело только одно: авторитет Скоропадского и его правительства.
На Крещатике и Институтской появились патрули гетманского конвоя: наевшие физиономии казаки в чёрно-белых шапках-мазепинках, защитных жупанах и синеватых шароварах. Шапки украшала новая кокарда: круглая, жёлто-синяя, с трезубцем. И даже погоны вернулись на плечи — узкие и клиновидные, наподобие немецких.
Их вид, напомнив маскарады в Ростовском реальном училище, ничего, кроме горькой усмешки, у Врангеля не вызвал. И убеждения, с которым он вернулся в Киев, не поколебал: гетманская власть обречена, поскольку объедать западные и южные области России тевтонам осталось недолго...
...В Минской губернии германская пята давила много тяжелее и унизительнее, чем в Крыму: немцы без конца производили непомерные продовольственные раскладки, строго регламентировали промышленную и торговую деятельность, ограничили передвижения, во всё совали нос. Но первые признаки разложения кайзеровского воинства он заметил сразу. Уж русским-то они хорошо были известны: в части проникла пропаганда против кайзера, чины комендатур стали брать взятки, уставами пренебрегали всё более открыто.
Расквартированный в имении пехотный полк на глазах превращался в орду, плохо управляемую и небезопасную. И причины заключались не только в общем падении нравственности, неизбежном в каждой затянувшейся войне, но и в поражениях на Западе: битва на Марне была проиграна и началось общее отступление обескровленных германских дивизий с территории Франции.
Дела свои в имении закончил быстро. И дел-то особых не было. Мужики хоть и сумрачнее прежнего стали, но благодаря присутствию сначала польских, а затем немецких войск вели себя смирно. Господского добра, считай, не тронули. И ничего не сожгли: ни дома, ни флигеля, ни хозяйственных построек... Но так или иначе, доходы иссякли и скоро не предвиделись: разорённое войной и дороговизной хозяйство добили беспощадные реквизиции. Как быть дальше, не знал... Оставаться в имении? Возвращаться в Киев? Или ехать назад в Крым? И сколько ни прикидывал, ни советовался с женой — решиться ни на что не мог.
Не сомневался только в одном: немецкую пяту, раз нет ещё новой русской власти и армии — что в Белоруссии, что на Украйне, что в Крыму, — сменить может только большевистская. И никакая другая. Ещё раз оказаться в лапах «товарищей» — глупо. Родные не наплачутся... А как скоро придут на помощь союзники — и чёрт вряд ли знает...
От неопределённости и метаний устал ужасно.
Но в конце июля — начале августа разными путями дошло до него несколько писем от сослуживцев. Главные новости были столь же неожиданны, сколь и долгожданны: за Волгой и на Северном Кавказе началась настоящая война с большевиками. Донская армия Краснова разворачивается и почти освободила Дон. А Добровольческую армию, передохнувшую под её прикрытием, Деникин по примеру Корнилова повёл во второй поход на Кубань, где казаки поднялись наконец-то.
Новости окрылили. Раз так — оставаться безучастным зрителем разгорающейся борьбы долее нельзя. Глупо, и малодушием попахивает... Да и бездельничать надоело смертельно. И покомандовать — не корпусом, так хоть полком для начала — захотелось вдруг до зуда в ладонях: стиснуть в кулаке рукоять эфеса и сполна отплатить хаму за все мытарства, унижения и страхи, отвести душу в бою.
Пробудившееся боевое нетерпение оттеснило все сомнения. Два кожаных чемодана и портплед были быстро сложены. За сравнительно скромную мзду немецкий комендант не только оформил разрешение на поездку в Киев, но и помог с плацкартами на единственный почтово-пассажирский поезд.
Однако когда в минувшее воскресенье, далеко уже за полночь, он шагнул из провонявшего потом и махоркой жёсткого вагона III класса на скупо освещённый и пустынный перрон, одну руку подав жене, а другой подзывая носильщика, твёрдо знал только одно: к Скоропадскому — исключительно за новостями, к Кочубею — за номером в гостинице. А где служить, куда ехать и под чьё начало становиться — ещё предстоит решить, посоветовавшись с людьми, лучше других осведомлёнными о положении на Волге и Северном Кавказе...
...За тем и пришёл нынче вечером к генералу Драгомирову, услышав от общих знакомых, что тот не сегодня-завтра отбывает в Добровольческую армию. Собственный дом Драгомировых стоял на ответвляющейся от Крещатика Анненковской улице, которую многие киевляне звали по старинке — Лютеранской.
Старый кавалерист принял его хотя и в кабинете — отцовском ещё, — но облачённым в зелёный атласный халат. Тяжёлые приземистые шкафы были так плотно и аккуратно заставлены книгами, что их, показалось Врангелю, и в руки-то никогда не брали. Холодного оружия, развешанного по настенным туркменским коврам — из верблюжьей шерсти, с бахромой — хватило бы на взвод. На массивном письменном столе красного дерева, потемневшем от времени, лежали в беспорядке бумаги. Не иначе, Драгомиров разбирал их перед отъездом на предмет сожжения.
Несмотря на безветрие и духоту, источаемую нагретыми за день каменными домами, окна на улицу были плотно закрыты — от пыли. Стоял терпкий запах табака, лаванды и старых книг.