Хоть и туго соображалось Безладнову спросонья, и огарок сальной свечи всё норовил затухнуть, главное дошло.
— Прос-спали... твою мать!
И зло насадил деревянную гребёнку на пышный ус.
Не обращая внимание на ординарца и тут же явившегося к нему в комнату полкового адъютанта, уже в черкеске и при оружии, рывками расчёсывал перепутавшиеся жёсткие волосы. На помрачневшем худом лице знаменитые его усы побелели ярче. За них в Николаевском кавалерийском училище его прозвали «Тарасом», до того походили на усы гоголевского Тараса Бульбы.
Бросив гребёнку, откинул крышку бронзовых карманных часов: семь с четвертью. Обдумать бы не мешало положение, в двухвёрстку заглянуть... Но барон времени не оставил. Да и ни к чему теперь думать. Как и спешить: всё одно опоздали...
Неторопливо надел поверх нижней рубахи чёрный ситцевый бешмет, выстиранный и отутюженный. Степенно вышел на крыльцо. Прокричал, как протрубил:
— Трубач — «тревогу»! Сотням — «поход»!
Ординарцы от сотен, невнятной скороговоркой повторив словесное приказание, галопом понеслись от крыльца к своим командирам. Одинокая сигнальная труба, забивая петухов, разнесла над просыпающейся станицей пронзительные и будоражащие звуки. Сначала прерывистые потом резкие и в конце протяжные... Их подхватили сотенные трубачи на соседних улицах. Повторно затрубили спевшимся хором.
Слова этого сигнала, в отличие от других, из казачьих голов не выветривались: «Тре-во-гу тру-бят, ско-рей седлай ко-ня, но без су-е-ты, о-ру-жье о-правь, се-бя о-смо-три, ти-хо на сбор-но-е ме-сто ве-ди ко-ня, стой смир-но и при-ка-за-а жди-и-и».
Одеваясь наспех, выскакивали из домов и бросались седлать. На бегу перекидывали через голову ремень винтовки и шашечную портупею. Самые прыткие успевали плеснуть в лицо ковш сильно охолодавшей за ночь воды. Оседлав, торопливо стягивались на площадь, к штабу полка. Вели коней в поводу и выспрашивали друг у друга, чего случилось и откуда опасность. Пальбы не слыхать...
...В половине девятого, дождавшись от Муравьёва, Топоркова и Мурзаева донесений о начале движения колонн, Врангель оторвался от десятивёрстки и накинул шинель.
Трубы в северной части станицы давно уже смолкли. «Руссо-Балт», выстреливая назад густые сизые клубы, а вперёд отбрасывая длинные лучи, тарахтел и крупно дрожал всем корпусом.
Придерживая дверцу открытой, Рогов, вполголоса и внешне бесстрастно, уточнил обстановку: Корниловский полк с выступлением в Михайловскую опаздывает, но взвод екатеринодарцев, посланный в разведку, большевиков в станице не обнаружил. Врангель выслушал, прищурившись на свет ацетиленовых фонарей, ослепительно-белый и при пасмурном утре, и приказал ехать...
Солнце никак не могло пробиться сквозь низко нависшую серо-синюю пелену облаков. Жидкий туман медленно отползал с набитой дороги в заросли камыша и пожухшие кукурузные поля. Подъёмы встречались пологие, но «Руссо-Балт» и их одолевал с надрывом.
Следом, перемешивая пыль с туманом, шли широкой рысью адъютант, взвод ординарцев, конвой и штаб.
Всё вокруг — беспросветное небо, промозглый туман, холодный ветерок с востока, скрип и дребезжание автомобиля — нагоняло на Врангеля озноб. И даже накинутая бурка не спасала. За ознобом не заставил себя ждать и осточертевший кашель. То ли от влаги, подернувшей воспалённые глаза, то ли ещё почему, дальние предметы вокруг потеряли резкость линий. И хорошо уже знакомая боль, подкравшись незаметно, сдавила грудь.
Совсем некстати: флакон с валерьяновыми каплями — обычно они помогают — остался в чемодане, а тот везут в штабной линейке, вместе с бумагами и прочим нищим имуществом штаба. Да и как бы накапал? При подчинённых — форменное позорище. Олесинька бы что-нибудь придумала, но она, Кискиска его любимая, далеко. И теперь будет ещё дальше... Раз оказался не тиф, попросил обождать ехать к нему, а заняться закупкой на дивизионные деньги медикаментов и перевязочных средств для летучки. Тем более ей пока не удалось выведать у Апрелева, что творится в штабе армии. А вот о Баумгартене, умница, всё разузнала и в последнем письме сообщила: лежит в войсковой больнице, в сознание не приходит, и никаких признаков выздоровления. Ужасная весть! Теперь планы наступательных операций придётся разрабатывать без начальника штаба. Душевное спасибо, Антон Иванович...
Михайловская — столь вожделенная и столь дорого обошедшаяся его дивизии — была похожа на другие виденные им богатые кубанские станицы: те же две-три тысячи дворов, растянувшиеся вдоль речки, те же большие, как в городе, каменные дома, крытые черепицей или крашеным железом, те же высокие мельницы, водяные, конные или ветряные, та же просторная площадь со златоглавым храмом, те же вокруг храма пирамидальные тополя, дотянувшиеся серебристыми верхушками до позолоченных крестов.
На улицах бурлило праздничное оживление. Станичники встречали автомобиль ликующими криками. Казаки, обнажая седины, снимали папахи, размашисто крестились и кланялись, кряхтя, в пояс.
На церковной площади гудела огромная пёстрая толпа. Перед станичным правлением уже ждали с хлебом-солью длиннобородые старики в парадных черкесках и разноцветных бешметах. Колокола Покровской церкви, деревянной, но массивной и крепкой на вид, окрашенной белой масляной краской, захлёбывались в радостном трезвоне.
Отведав хлеб-соль, заговорил со стариками...
Колокольный звон, бабий рёв, голоса, собственные слова — всё стало отдаваться болью в голове. Она будто распухала, и её всё сильнее сдавливал обруч... Взгляд ни на чём не мог задержаться. Глаза, полные любви и счастья, восторженные и заплаканные лица, дерущиеся почему-то дети и рвущие на себе волосы казачки, разъезды догнавших его корниловцев и невесть откуда взявшиеся конные черкесы — всё мелькало, рассыпалось и перемешивалось, как в трубке калейдоскопа...
Большевики, не сразу уяснил, перед уходом расстреляли здесь же, на площади, нескольких стариков, включая станичного атамана. Да ещё заложников забрали: самых богатых казаков, первого священника и семью инспектора начального училища. Досталось и храму: на иконостасе прострелили губы святым и в отверстия повставляли окурки...
С высокого крыльца правления обратился к станичникам. Говорил о Великой России, о её безмерных страданиях под большевистским и немецким игом, о необходимости всем пожертвовать ради скорейшего её избавления от гнёта грабителей, насильников и осквернителей святынь... Одобрительный гул делался всё громче и дружнее, приладился к его горячим словам и подавил плач. Горло иссохло и засаднило...
Пришлось и благодарственный молебен отстоять. Совсем изнемог, но симпатии населения к армии-освободительнице и её вождям укреплять надо.
Служили с каким-то особенным воодушевлением. На редкость горячо и искренно молились казаки.
Выйдя на воздух, почувствовал облегчение: боль притупилась, и стало возможно дышать полной грудью. Отпустило и голову.
Весь Корниловский полк со своей пулемётной командой уже стянулся на площадь, оттеснив часть толпы в прилегающие улицы. Казаки довольно скалили зубы и перекидывались шутками. Пофыркивали и обмахивались хвостами лошади.
Врангель придирчиво наблюдал, как Безладнов строит резервную колонну: как-то флегматично, без огонька... А вот сотенные командиры суетятся и покрикивают сверх меры. Отдых не всем казакам пошёл впрок: позвякивают плохо подогнанные уздечки...
Но тут всё его внимание приковали красноармейцы. С полсотни их Безладнов пригнал зачем-то на площадь... Грязные, заросшие, избитые... Уже раздеты и разуты казаками: в одних белых рубахах и исподних брюках. Поникли и жмутся в кучку... Нет, не все: иные, задрав головы, озираются злобно. Бабы и мальчишки, выкрикивая угрозы и проклятия, норовят достать их камнем или плевком. Корниловцам-конвоирам волей-неволей приходится слегка осаживать особо ретивых...
Пленных на этой войне видел впервые. Казаки, дерясь за своё поколениями нажитое добро и само существование, зверели от жестокости и крови, своей и врага. И убивали «большаков» — успел вздеть руки, не успел — на месте, без всякой жалости. Нынче, предположил, радость победы и предчувствие скорого освобождения родного края смягчили их суровые сердца.