Угомонив тревогу, он засыпал почти спокойно, если бы не сны. Они не подчинялись ни государственной необходимости, ни богословским рассуждениям. Их толкование, за редким исключением, сулило худшее. Общепринятые способы толкования доктор Якоби считал грубым суеверием, но расспрашивал внимательно, выискивая в деталях сна нечто своё, научное. Он вообще был добрым лекарем, недаром Елизавета в сопроводительном письме уверяла, что отрывает его от себя. Зная, как неопределённо действует лекарство на сложную и тёмную натуру человека, он всякий его приём сопровождал словами и ужимками, отрепетированными, как у лондонского лицедея. Главное, он умел внушить уверенность в силе больного перед болезнью, явлением временным и обратимым. Даже когда в начале 1584 года Иван Васильевич стал наливаться дурными соками и опухать, Роберт не выразил особой озабоченности, а разъяснил, что просто у государя засорились выводящие пути, надобно их промыть известными растворами. Действительно, через неделю моча, хоть и с болями, пошла обильнее. Болезненность Якоби тоже объяснял понятно: песчинки, кристаллики солей вымываются из каналов, ещё бы не жгло... Из трёх лекарей Иван Васильевич больше всех верил Роберту.
Но однажды, проснувшись в обычной тревоге, с резями в животе, Иван Васильевич услышал переливчатый, единственный в мире, навеки отзвучавший голос матери: «Ваня, тебя залечат!»
Елена из рода Глинских, образованная литвинка, не только никогда не выражалась так, но презрительно осуждала дикое отношение великих князей московских к лекарям — был случай, одного зарезали, другого до смерти забили под мостом по великокняжескому приказу. Верно, ему грозит серьёзная опасность от лекарей, если остережение матери пробилось из запредельного убежища, где дремлет-стынет в ожидании Суда её любвеобильная душа. Из всех опасностей она нашла ту, перед которой бессилен самый бдительный государь.
Вино и яства, до последнего калача, пробовало такое множество народа, и в заключение — стольник, так отработан был весь этот привезённый из Византии бабкой ритуал, что отравление было почти немыслимым. Стража, истопники, постельничие ловили всякое угрожающее движение посетителей, злодейский нож Ивану Васильевичу тоже не грозил. Аптекари и лекари пробовали зелья, но понемногу, а ведь известно, что лекарство на разных людей действует розно. Одних исцеляет, других медленно изводит. А доктор Роберт, даже если совершенно доверять ему, был не один.
До него пользовал Ивана Васильевича Ричард Элмес. В зависимости от состояния государя его то жаловали, то изгоняли из дворца. Недавно он снова был прощён, приближен и вступил в жестокое соревнование с Робертом, прикрытое дружной заботой о царском здравии. Если бы Годуновы, Бельские или Нагие решили извести Ивана Васильевича, использовали бы Элмеса. Тот был обижен прежними опалами, в недели, а то и месяцы изгнания лечил и Годуновых, и Нагих (Богдан Бельский и вся его родня были по-звериному, по-худородному здоровы), старался заручиться покровительством на будущее... Однажды Иван Васильевич показал Роберту ртутную мазь Ричарда от неисцелыюго лишая, зудящего и мокнущего, придающего коже гнусный вид. Мазь подсушивала его, снимала красноту, но ненадолго. (Впервые лишай появился в год учреждения опричнины, когда Иван Васильевич полысел за страшную неделю в Слободе.) Ртутные мази, заметил доктор Роберт, излечивают некоторые язвы — например, так называемую французскую, на самом деле привезённую в Европу из Америки; но постоянные втирания и неизбежное вдыхание ртути вредят и печени, и почкам, слабейшим органам государевой утробы.
С недавних пор появился в царских покоях ещё один лекарь — Дживанни. Он прибыл в свите папского посланца Поссевина, был им рекомендован и принят на испытание. Умел снимать боли, составлял мягко действующие снотворные, после которых государь пробуждался бодрый, а недурной, как от Ричардовых настоек. Нагой предупреждал, что у Дживанни наверняка остались связи в Польше, чью сторону и Поссевин явно держал на мирных переговорах. Дживанни сносился с неким Болоньети в Кракове, иезуитом.
Только ли с итальянцами сносится Дживанни? У Батория лейб-медик тоже итальянец, к тому же антитринитарий, то есть жидовствующий еретик. Получит Дживанни весточку из Кракова, такого даст снотворного...
Да и Роберт Якоби опасно сблизился с Борисом Годуновым, тянувшимся ко всему английскому. Джером Горсей, возглавивший Московскую компанию, другой годуновский приятель и заимодавец без возврата, растолковал лекарю, кто станет правителем при малоумном Фёдоре. Ревнивый Богдан Бельский твердит, что вовсе не верит лекарям. Они-де из головы лечат, а натура не подчиняется рассудку, недаром северные дикари держат шаманов-кобников. Те хоть бесовскими заклятиями, воплями и кружением, что называется — кобенясь, проникают в самую суть болезни. А уж бесхитростны — сами заболевают, вытягивая боль. К песне и слову не подмешаешь вредного. За душу страшно, возражал Иван Васильевич. Коли оздоровеешь, утешал Богдан, отмолишь невольный грех, а не оздоровеешь, и в старых не покаешься. О кобниках — на крайний случай надо разузнать у дьяка Арцыбашева, в чьём ведении северные земли...
На исходе января, после Богоявления, Иван Васильевич так ослабел, так его вновь раздуло, что и без лекарей стало понятно: случай — крайний.
Мужиков-кобников и баб-шаманок, обладавших особой силой, искали по тундрам и люди Арцыбашева, и послужильцы Строгановых. Со Строгановыми в великой дружбе братья Щелкаловы, тоже принявшие участие, что настораживало Ивана Васильевича: Андрей Щелкалов был по его приказу, за избиение молодой жены, хоть главная причина была иной, ограблен, опозорен, прикопил обид... Сколько же ненавистников, обиженных или корыстных роковым образом причастно к его здоровью! Но отбирать уже не приходилось. По уверению Строгановых, шаманки вернее мужиков, колдовское дело издревле женское, сама их бесовская и жалостливая природа тяготела к лечению волшебством. Но с первыми неделями Великого поста Иван Васильевич чувствовал себя так дурно, что стало всё едино, какие невидимые силы исцелят его. Сатана — всего лишь падший ангел, всё от Бога. Только не нравилось, что возле шаманок стал крутиться и Афанасий Нагой, убеждённый ненавистник Бельского. На чём-то они поладили... Лекарей опекали Годуновы. Между станами научной и бесовской медицины возникло естественное соперничество.
Его, как всякую свару между дворовыми, Иван Васильевич одобрял.
Кобники обновили его надежды. Проголодав неделю, затем отведав ядовитого гриба, они устроили камлание — с бубном, кружением, скаканием и диким пеньем. Ивана Васильевича положили на ковёр, велели ни о чём не думать, а только летать душою следом за кобником — мелкоморщинистым, коричневым от тундрового загара или грязи, подвижным старикашкой. Его именовали Большим Вороном и уверяли, будто в забытьи камлания он может по-настоящему летать, парить над чумом. Всё это чары, понимал начитанный Иван Васильевич, паренье мнимое. Но с первыми ударами бубна, с подвывом кобника его пробрал озноб. Шаман кружился и подпрыгивал, от сыромятных одеяний тянуло дымом и кислой кожей, подгнившей рыбой, запахом самоедского жилища. Но ещё и свежим, острым запахом льда, какой несёт весенний ветер с подтаявших озёр. Иван Васильевич забылся и оказался на Белоозере, на богомолье с Анастасией и первенцем Дмитрием. Оба живы, ибо на самом деле смерти нет, она — всего лишь наваждение, как многое в земной юдоли, пронизанной сатанинскими чарами. Подобно чёрным лучам, они сбивают человека в оценке истинного и мнимого, отгораживают от Божьего мира. Смерть — прояснение очей, «сретенье», встреча любящих... Иван Васильевич ни разу не был в тундре, но вдруг увидел себя над нею, над каменисто-холмистым, до моря-акияна простёртым беломошьем со стадом полудиких оленей и крысовидным зверьком, следившим за его, Ивана Васильевича, парением. Далеко в море громоздились льды, разбитые на голубые и бирюзовые столпы. За ними виднелась мачта. Иван Васильевич догадался, что это Строгановы проведывают новую землицу, чтобы распространить его владения на восток, до Индии и Китая. Испытал краткое и тщетное, как всё земное, жадное счастье обладания простором и вдруг, наказанный за суетность, вновь оказался на ковре.