* * *
Одной из характерных черт литературы начала XIX века была ее пестрота и неустойчивость: литературные группировки возникали и распадались, некоторые литераторы примыкали к нескольким кружкам одновременно, другие не входили ни в какие. Литературная критика еще не играла в жизни художественной словесности той роли, которая ей стала свойственна двумя десятилетиями позже. В этих условиях потребность объединить, синтезировать многоликую картину литературной жизни удовлетворялась самой поэзией. Если в 1830-е годы поэзия мыслилась как объект истолкования, в качестве же истолкователя выступала критика, переводившая поэтические тексты на язык идей, то в начале века положение было иное: труд оценки и истолкования также доставался поэту. В этом отчетливо сказывалась традиция классицизма, выработавшего особый тип метапоэзии, поэзии о поэзии, образцом которой явилось «Поэтическое искусство» Буало. Именно в эту эпоху выработался жанр историко-критического обзора в стихах, уснащенного именами, отточенными формулировками оценок и характеристик. Однако между поэтами эпохи классицизма и интересующего нас периода, создающими поэзию о поэзии, была существенная разница: первые опирались на единую и разработанную теорию и поэтому могли создать стройную и мотивированную классификацию. Более того: именно теоретические положения, высказанные в форме стихов, составляли основную прелесть этих произведений. Вторые имели перед собой разноречивые теории, а вошедшие в критический обиход критерии «хорошего вкуса», «мнения прекрасных читательниц», «изящества» в принципе предполагали, что та или иная критическая оценка покоится на непосредственном чувстве тонкого ценителя и не проверяется «педантским» теоретизированием. Это придало поэтическим «кадастрам» этой эпохи особый вид.
Единство поэзии в текстах такого типа достигалось не созданием объединяющей концепции, а построением единой ценностной иерархии. Акцент переносился не на мотивировку оценки, а на порядок расположения имен. Последовательность, место, которое отводилось тому или иному поэту в общем перечне, становилось мерилом его ценности. Активными были и другие средства: приравнивание к тем или иным именам из истории мировой поэзии, поскольку иерархическая ценность Виргилия, Расина или Лафонтена считалась установленной. Значимыми становились умолчания (Карамзин в стихотворении «Поэзия» демонстративно умолчал обо всех русских поэтах, выразив с предельной ясностью свое юношески-бунтарское к ним отношение) или перемещение того или иного литератора выше или ниже обычно отводимого ему ранга. Не меньшую роль играли пространность оценки и ее тон.
Стремление построить поэтическую иерархию невольно приводило на память табель о рангах и адрес-календари. То ироническая, то серьезная ориентировка на эти тексты сквозит и в поэтических обзорах, и в статьях критиков, и в сатирах. Этот же принцип наличествует и в композиции поэтических антологий тех лет. Поэты располагаются по рангам; количеству строк в поэтическом обзоре в этом случае соответствует количество включенных в сборник текстов. В настоящий сборник включено несколько поэтических «кадастров» этого типа (самый пространный — «Послание к Привете» А. Палицына). Будучи дополнены перечнями имен, упоминаемых в критических статьях, оглавлениями антологий и списками стихотворений, переписывавшихся в альбомы, они дали бы картину оценки литературы читателем-современником и поэтами той эпохи, картину весьма отличную от привычных данных истории литературы.
Можно было бы напомнить, что когда Жуковскому в трудных условиях Тарутинского лагеря надо было, находясь в гуще еще незавершенных событий, обобщить разнородные патриотические усилия деятелей 1812 года, он соединил жанр героического гимна («Песнь к Радости» Шиллера, «Слава» Мерзлякова) с традицией поэтического перечня: порядок упоминания имен, количество «отпущенных» тому или иному лицу строк, тон упоминаний и самые умолчания позволили Жуковскому в очень щекотливых условиях выразить точку зрения штаба Кутузова и кружка молодых поэтов, группировавшихся вокруг походной типографии.
Поэтические перечни почти всегда полемичны. Иерархия оценок, степень подробности, трудно уловимые для нас нюансы формулировок остро воспринимались современниками, поскольку утверждали ют или иной групповой взгляд на литературу. В этом смысле следует выделить публикуемые в настоящем сборнике пародийные послания Галенковского и сатиру неизвестного автора «Галлоруссия». Они интересны тем, что дают «третью» по отношению к полемике карамзинистов и шишковистов точку зрения. Галенковский, печатавшийся в «Северном вестнике» и близкий в эти годы к Мартынову, выразил позицию «гражданской» поэтической школы, для которой обе полемизирующие точки зрения были неприемлемы. Сатира «Галлоруссия» интересна тем, что дает читательскую — далекую от профессиональности и цеховых оценок — точку зрения на литературу в момент сразу после окончания войны 1812 года, когда ощущение необходимости новых литературных дорог стало всеобщим.
* * *
Вершин не существует без подножий — Жуковского и Пушкина нельзя понять (и, главное, почувствовать) без окружавшего их литературного «фона». Дать читателю такой «фон» и призваны тома Большой серии «Библиотеки поэта», аналогичные публикуемому. Однако при этом необходимо подчеркнуть одну особенность — литературный «фон» противостоит «вершинам» еще по одному признаку. В общей иерархии систем, составляющих понятие культуры, они располагаются не в одном ряду. Литературный «фон» по своей природе не может быть чистой литературой. Он гораздо теснее связан с читательским восприятием, бытом, пестрым потоком окружающей жизни, гораздо труднее вычленяется в чисто словесный ряд. Свести его без заметного остатка к цепи «произведений» (что характерно для исторического восприятия «высокой» литературы) почти никогда не удается.
Достаточно рассмотреть авторов, включенных в предлагаемый сборник, чтобы убедиться, что идеологические и историко-литературные классификации лишь отчасти объясняют реальное расположение сил в глубине литературной жизни конца XVIII — начала XIX века. Немалую роль сыграют дружеские связи, определяемые порой довольно случайными причинами, симпатии, вызванные общностью социальных эмоций, типом воспитания, службой. Понятия «поэты, связанные с Московским университетским пансионом» или «поэты Санкт-Петербургской духовной семинарии», будут вполне ощутимой реальностью. Чем дальше от литературных «вершин», тем труднее построить покоящуюся на единых логических основаниях всеобъемлющую классификацию. Трудность эта — не результат ошибок исследователей, она отражает специфику изучаемого явления. Это еще одна сторона, делающая массовую литературу интересным объектом для исследователя.
Когда мы противопоставляем поэтов «Беседы» арзамасцам, мы имеем дело с классификацией, основанной на общности литературной позиции и организационной принадлежности. Выделяя же поэтов Дружеского литературного общества, мы базируемся только на признаке участия в общей организации, дополняя его другим фактором — дружескими связями. В группе «тобольских» поэтов — Сумарокова, Смирнова, Бахтина — объединяющим будет принадлежность к одному, в достаточной мере расплывчатому провинциальному культурному «гнезду». Порой объединяющим фактором будет выступать журнал («Иртыш, превращающийся в Иппокрену», «Муза» и др.). Когда мы рассматриваем поэтов, группировавшихся в 1810-е годы вокруг Мерзлякова (Буринский, Грамматин, Ф. Иванов), то общность их будет определяться только дружескими связями, единством социальных симпатий и судеб. Все это будут профессионалы-интеллигенты, бедняки, часто разночинцы, втянутые в культурный ареал московского университета. Объединение же поэтов «преддекабристской группы» будет покоиться лишь на определении общности места в историко-литературном процессе. Наконец, многие поэты будут включены в несколько классификационных клеток (Милонов, Воейков), а рядом будут заметны фигуры, стоящие вне каких-либо объединений: Анастасевич, Варакин. Закономерности их развития целиком определены их принадлежностью к недворянской культуре переходного времени и индивидуальными особенностями их судьбы.