— Идите, с Иваном Михайловичем что-то!
Виктор Иванович накинул халат, побежал в спальню к отцу. Отец сидел в белой рубашке, подпертый со всех сторон подушками. Он судорожно комкал пальцами одеяло. Перед ним в ужасе метались Ксения Григорьевна и Ольга Петровна. Иван Михайлович шумно хрипел.
— Скорей доктора! — закричал Виктор Иванович.
— Не надо доктора, — сказал Иван Михайлович, — зовите отца Ларивона. Умираю!
Внизу уже запрягали лошадей, по всему дому, слыхать, бегали люди, и вскоре два экипажа один за другим поскакали в город.
Василий Севастьянович прибежал снизу, Елизавета Васильевна — все, все, встревоженные, собрались в комнате у Ивана Михайловича. Открыли окна, двери. Иван Михайлович задыхался, ему клали на голову и на грудь лед. Когда приехал доктор, Иван Михайлович уже не мог сидеть, он большими круглыми глазами глядел на всех, хрипел иногда:
— Отца Ларивона! Скорей отца Ларивона!
Приехал и отец Ларивон. Все ушли из комнаты. Остались только поп и Иван Михайлович. Через четверть часа отец Ларивон отворил дверь, позвал. Иван Михайлович все так же сидел в белой рубашке, обложенный подушками, с полузакрытыми глазами. Он был странно спокоен. Когда все вошли в комнату, он точно проснулся, как просыпался когда-то: сразу вздрогнул, открыл глаза, зашевелился. Он позвал сына:
— Витя, подойди!
Виктор Иванович наклонился над ним. Иван Михайлович очень твердым голосом ясно сказал:
— Дай нашего Спаса.
Виктор Иванович подал Спаса.
— Встань на колени, — тихо и опять твердо и ясно сказал Иван Михайлович.
— Во имя отца и сына и святого духа. Благослови тебя, господи, как я благословляю. Всю жизнь будь таким, каким ты был и есть сейчас.
И, крестясь, тихо, едва слышно сказал:
— Ныне отпущаеши…
А в комнату уже шли все. Внучата окружили кровать, плакали, протягивали к дедушке руки. Соня ручонками уцепила его за бороду. Иван Михайлович поднял руку, положил ее Соне на голову, задышал часто. Грудь вздымалась, как мехи. Маленький пузырек, окрашенный кровью, точно живой, зашевелился в левом углу губ, переполз на бороду, замер. Иван Михайлович широко открыл глаза, смотрел неподвижно вверх, зрачки у него были неподвижные, черные, будто он смотрел на что-то, чего не дано никогда видеть смертным. Его дыхание становилось все напряженнее. И вдруг оборвалось на момент. Он вздохнул еще, уже с трудом, легким стоном. И задышал реже, тише. Еще реже, еще тише. Виктор Иванович взял руку отца в свои пылающие руки. Умирающий вздохнул еще раз и смолк. Комната сразу до краев наполнилась рыданиями. Виктор Иванович, плача, закрывал отцу его уже мертвые глаза и, рыдая, спотыкаясь о гладкий пол, ничего не видя, пошел из комнаты… на террасу, вниз по лестнице, аллеей к Волге… Утро уже светилось ярко, в саду пели птицы. По Волге, отчетливо хлопая плицами, шел пароход. Огни на его мачте еще были видны — они не светились, только тлели, как догорающие угли.
Тысячная толпа запрудила Миллионную улицу в день похорон Ивана Михайловича Андронова. Духовенство в золотых ризах — староверское духовенство, съехавшееся из Балакова, Саратова, Хвалынска, провожало Ивана Михайловича до моленной и из моленной до могилы. Городской голова всю дорогу шел пешком за гробом. В толпе маячил полицмейстер Пружков. За густой толпой, растянувшись на три квартала, ехали извозчики, все извозчики Цветогорья. Когда поднялись на гору к староверскому кладбищу, Волга и город завиднелись как на ладони. Пароходы и баржи плыли по реке, точно козявки ползли по зеркалу. В пустых улицах кое-где виднелись редкие прохожие. Вот здесь, в этом городе, возле этой Волги, прошла вся жизнь покойного.
Виктор Иванович подумал, что именно с этими местами крепко-накрепко был связан его отец, именно здесь он воевал с пустыней, вон там, за Синими горами, он строил хутора, проводил дороги, а в самом городе построил школу. Вот он будет здесь лежать на горе, над городом, над Волгой. И ему вспомнилось завещание поэта, пожелавшего, чтобы его похоронили в степи над рекой, на кургане.
Смерть отца сразила Виктора Ивановича. Он как-то не мог поверить в эту смерть. Что ему был отец в последние годы? Уже старый обломок, чуть ворчун, добряк, потерявший решительность. А вот тепло было, уют был, была какая-то крепость. И ныне его нет.
Когда отошли очень шумные и очень богатые поминки и дом умолк, лишь в комнатах матери беспрерывно слышалось монотонное чтение сорокоуста, да где-то по углам возле кухни — в дому и во дворе — ютились старики и старухи в черных одеждах, очень заискивающие, поспешно сторонившиеся, едва Виктор Иванович показывался во дворе или в коридорах, в эти дни Виктор Иванович с особенной остротой почувствовал потерю. Все дело валилось у него из рук.
Василий Севастьянович попросил, чтобы Виктор Иванович разобрал все бумаги покойного: надо проверить, нет ли там векселей или каких записей. Виктор Иванович отпер отцов стол, опустошил все ящики и весь день от утра до вечера перебирал бумажку за бумажкой. Было множество счетов, записок: видать по ним, Иван Михайлович своего не упускал. И среди них тетрадка с заголовком: «Именины и семейные праздники». Первая запись в тетрадке была такая:
«Сегодня мне милость божья. Господь послал сына. Мы уже зараньше решили назвать Виктором, сиречь Победитель».
Листов через пять опять о нем, Викторе:
«Сын растет. Ныне нанял ему учителя. Кажись, удался умный».
И еще дальше:
«Служили молебен по случаю поступления сына моего в реальное училище».
Вот Виктор Иванович не знал, что отец отмечал в своей тетрадочке его каждые шаги: женитьбу, его поездку в Америку, его новые постройки, следил за ним напряженно. Последняя запись была полна гордости:
«Вчера сын мой в купеческом собрании произнес речь. Все купцы плакали от радости, что есть у них такой златоуст, и меня поздравляли наравне с сыном. Теперь можно умереть спокойно».
И в бумагах письма. Вот последнее черновое письмо, написанное уже дрожащим, старческим, слабым почерком на синей бумажке.
«Христос воскрес — произношу, мысленно ликуясь с тобой, любезный друг, Кондратий Артемьевич, и поздравляю с прошедшим праздником. А я перед праздником крепко прихворнул, но теперь слава богу: шестой день хотя в тулупе, но выхожу на воздух.
В феврале я дал в одолжение Горбунову, Никите Артемьевичу, четыреста двадцать рублей, которые он мне обещал непременно в истекшем великом посте заплатить, но, вероятно, за распутицей не прислал. А потому прошу тебя потрудиться получить их от него непременно и из них, бога ради, потрудись лично сам раздай двенадцати человекам погоревшей деревни Никольское, самобеднейшим, поименованным в прилагаемом при сем тобою мне присланном реестре, каждому по двадцать пять рублей. Но, бога ради, раздавай без огласки, тихонько, скромненько, и они чтобы никому не говорили. А из оставшихся ста двадцати рублей частицу можете употребить на покупку семян пшеницы для раздачи тем из крестьян, кому давали прошлый год, но только тем давай, которые действительно нуждаются в семенах и живут скромно, а кто в семенах не нуждается, — не давай, дабы не приучить их к лени. Да прошлый год был урожай, полагаю, у которых есть семена, тем не давай, а которые нуждаются и смирные, работающие, — тем сколько нужно на семена, дай, а пьянчугам и ленивцам не давай, разве у них смирные семейные, и посеют, а не пропьют, — таковым семейным дай. Убедительно прошу тебя, бога ради, потрудиться исполнить эту мою просьбу. Доброжелатель твой усердный — Иван Андронов».
Почему-то это письмо особенно взволновало Виктора Ивановича. Вот в нем весь Иван Михайлович последних лет.
В самом деле, он так мало говорил о себе, мало шумел, все старался остаться в тени, в тишине, не показать себя.
Виктор Иванович оставил бумаги на столе, взял в карман только это письмо, вышел в сад, а сад был прежний — на клумбах пышно цвели георгины, астры — цветы наступающей осени. По пруду плавали лебеди, кричали пронзительно, природа правила свою жизнь, обычную, прекрасную, а Ивана Михайловича нет. Он уже не пройдет по этим дорожкам, не будет хозяйственно говорить о саде, о лебедях, о цветнике. Как странно: вещи живут, природа живет, а человек умирает. И ни вещи, ни природа, может быть, не замечают его смерти. Виктор Иванович ходил по дорожкам, выбирая самые глухие, чтобы никто не видел, как по его лицу катятся тихие слезы.