Разговор с Симой странно встревожил его. Что ему нужно еще? Цели, поставленные когда-то, достигнуты или достигаются. Богатства растут, семья создалась крепко — любящая жена, здоровые дети… И почет стучит в дверь. «Прощай, прощай! И если навсегда…» Чего не хватает? Странная эта Сима! Впрочем, не единым хлебом жив бывает человек. Не один ли только хлеб моя теперешняя жизнь? Нужна жизнь и для духа. Так, что ли? «И если навсегда, то навсегда прощай…»
Дни шли за днями, похожие один на другой, как равноценные монеты.
Однажды в пачке писем Виктор Иванович нашел письмо с адресом: «Цветогорье, купцу Виктору Ивановичу Андронову». Слово купцу было подчеркнуто толстой чертой и резнуло по сердцу обидой. Он сердито разорвал конверт. Выпала бумага, исписанная синими полупечатными буквами:
Ко всем!
Русь не шелохнется.
Русь — как убитая!
А загорелась в ней
Искра сокрытая,
Рать подымается —
Неисчислимая,
Сила в ней скажется
Несокрушимая.
«Широкой неустанной волной выносит жизнь на свои берега новые требования, новые запросы».
Виктор Иванович улыбнулся: прокламацию прислала Сима. Это она проказливо подчеркнула слово купец. И прокламация своим стилем была похожа на Симу — такая же порывистая:
«Ни полицейские запреты, ни административные потуги в виде арестов и обысков, ни нагайка, ни кулак полицейского, ни штык солдата не в силах сковать железным кольцом могучие ростки зародившейся новой жизни. Люди будут гибнуть, но идея будет жить…»
Виктор Иванович разом напружился, веселый холодок пробежал по его спине.
«Ведь сбирается русский народ и учится быть гражданином!..»
Резкие выпады против царя и правительства пугали и в то же время будили странный, почти радостный трепет.
Сунув прокламацию в книгу — на всякий случай, чтобы не видели лишние глаза, Виктор Иванович долго и взволнованно ходил по кабинету из угла в угол. И улыбался хитро в стриженую бородку.
Перед обедом пришли в кабинет тесть и отец — на минутку, вздохнуть. Виктор Иванович вытащил прокламацию, прочитал.
Василий Севастьянович сидел с выпученными глазами, красный. Иван Михайлович гладил бороду, и рука у него дрожала.
— Да ты что это, Витька, ай с ума сошел? У себя держишь такое.
— Получил сегодня по почте. Прямо из Питера.
— От кого?
— Не знаю. Без всякой записки.
— Не иначе как Сима!
— Это не важно, от кого. А важен дух-то… дух-то!
— Дух что и говорить! Дух — прямо не продохнешь. Здорово пущено. Сечь бы тех, кто сочиняет такие бумажки!
— Их и то секут. Разве не слыхали?
— Секут, да мало. Я бы эту Симку…
Тут вмешался Иван Михайлович:
— Ой, сват, хорошо ли будет? Вспомни-ка, сколь мук нам эти цари да министры дали! Двести лет мучаемся. А теперь вот… Как это там? «Загорелась в ней искра сокрытая».
— Нет, до какой дерзости народ дошел!
— Дойдешь, сват, если правители за горло схватили!
Они — оба здоровущие, толстые, как быки, — косо переглядывались, препирались слегка: один — колюче-испуганный и возмущенный, другой — взволнованный, ждущий. А Виктор Иванович посматривал на них и усмехался. Он плохо понимал, что с ним. Но ему нравилась эта тревога, это новое, что, чувствовалось, идет вот-вот.
III. Всеобщая обида
Распутица наступила рано. Еще до покрова стал перепадать снег. Волга и серые дали Заволжья закрылись мелкой сетью дождя. Все работы в конторе сразу оборвались до зимы, до первопутка. Октябрь и ноябрь всегда были самые вольные месяцы — нет ни подвоза, ни торговли, ни работы на хуторах.
Целыми днями Виктор Иванович погружался в книги, в газеты или, раздумывая, ходил по дому. Он почуял: он переживает то самое время, когда душа заплуталась на старых путях, ищет пути новые. Это было с ним и прежде, и вот пришло опять, разбуженное и общей тревогой, и задорной Симой, и, главное, новым недовольством — собой и своей жизнью. Чего-то не хватало.
Для чего жить? А ну-ка на поверку! Старая староверская истина, выработанная еще в Выговском скиту два века назад, теперь опять подвернулась под руку: «Надо жить не для себя и не для других, а жить надо со всеми и для всех. Каждый должен стремиться к тому, чтобы землю обратить в прекрасный сад, где людям жилось бы вольготно, как в раю».
Стремится ли он обратить землю в прекрасный сад? Он думал, проверял мысленно. В общем — да. «Земля была безвидна и бесплодна»… пустыня. Он — человек — будил пустыню. Это и есть благодатная работа. Здесь творчество, а в творчестве все и всегда красота. Конечно, хлебные скупки тут… небезгрешны. А если бы не было скупок?
Виктор Иванович представил хищное лицо Василия Севастьяновича, представил его руки, обросшие рыжими волосами. «Охулку на руку не положит». Однако этот грех поправим. Ну, часть вернуть народу, у которого взято.
Так мысли — иголочками — покалывали совесть, родили беспокойство, заставляли искать оправдания.
«Сима! — писал он в Петербург. — Какой-то благодетель прислал мне хорошие бумажки. Я ему очень благодарен. Хорошо, если бы такие бумажки приходили почаще. Я в долгу не останусь».
И однажды пришел по почте толстейший пакет «Торговому дому Андроновы и Зеленов» — пакет с журналом, отпечатанным на тончайшей бумаге.
Всю ночь до рассвета у Виктора Ивановича в кабинете горел огонь. И весь следующий день Виктор Иванович ходил рассеянный, с утомленным, помятым лицом… А старики — и Василий Севастьянович и Иван Михайлович — в этот день приставали настойчиво:
— Ну-ка, Витя, гляди, дела-то какие!
— Какие?
— Война на носу. Японец зашебутился.
— Так что же?
— Действовать надо. Скорее хлеб скупать побольше. Ежели война начнется — хлеб взлетит птицей.
— Куда же нам воевать, если у нас дома такие непорядки?
— Непорядки непорядками, а война войной. Я полагаю, скупать теперь же надо. Гляди, что пишут…
Виктор Иванович на минутку задумался. «Скупать?» Он понимал: сейчас скупать, когда беда надвигается — война? Скупать, чтобы наживаться на войне?.. Он отвернулся от тестя, и, глядя в угол, сказал:
— Делайте, как хотите.
А зима ложилась все глубже. Все белым-бело было — Волга, Заволжье, горы, сад, двор, — мягкое, как вата, неслышное. Опять через Волгу обозы потянулись ленточкой: подойти к окну — все как на ладони видать.
Верстовыми столбами проходили зимние праздники: никола, рождество, крещение. И дом андроновский жил сильной жизнью, полной, как чаша, налитая с краями.
В эту зиму Ивана Михайловича выбрали гласным городской думы. Он ездил на заседания аккуратно, за обедом и ужином любил поговорить о городских нуждах.
— Не дай бог — война. Пропал город! Уж сейчас во всем нехватки, недостатки.
Василий Севастьянович сердито ворчал:
— С кем война? С Японией? Да она с наш уезд, не больше. Намедни я прочитал стишки: «Япония — вот те на: вся — губерния одна». Мы этих япошек сразу в бараний рог согнем, шапками закидаем.
— Так-то так, а все же.
— Ничего, сват, Россия все видала, все вынесет.
Теперь, в эти дни — декабрь, январь, — все погружались в газетные листы, во все просветы и щели между делами и в самые дела втискивали фразы о войне. Газеты кричали задорно, глумясь над Японией. Так же задорно и так же глумясь говорил Василий Севастьянович:
— Мы им… покажем.
А за два дня до сретения весть о войне наконец пришла, пришла неожиданно страшная: ночью японцы напали на русский флот в Порт-Артуре. Василий Севастьянович забегал шариком, малиновый от гнева.
— Ну, пусть подождут! Мы им!..