— Испокон веков бабы сватали.
— Сватали, когда мужики указывали… Разве сама баба что может понять? Знамо, я и с бабами поговорю. Ну, только ты гляди сквозь. Позови Ксенью…
Отец прошел мимо Витьки поспешно, потом вернулся, а за ним торопливо шла мать. Дверь затворили плотно. Витька не мог понять: почему это о Лизутке Зеленовой заговорили? Он вспомнил ее вздернутые белые вихры: за них очень удобно дергать. Раз были в гостях. Витька дернул: Лизка закричала, высунула, дразнясь, язык… Витька подергал еще, посильнее. Лизка заплакала в голос. Прибежали взрослые.
— Ме-ня Вить-ка-а-а….
— Ты что ее обижаешь? Вот так жених! Ничего еще не видя, а невесту за волосья!
Витька возмутился:
— Какая невеста? Она маленькая, а я большой.
— Ишь ты, или другую себе подсмотрел?
Витьке тогда было шесть лет, а Лизутке четыре.
И вот теперь дед, умирающий, — вот стонет, вот плачут кругом, и попы, что ни день, лезут со своим ладаном, — а вспомнил о Лизутке. К чему это?
Когда отец со слезами на глазах вышел из залы, Витька хотел спросить его и застыдился. Да и видно: некогда было, отец торопил Храпона, Петра:
— Скорей, скорей поезжайте!
В доме забегали, захлопали дверями. Кто-то сказал:
— …Умирает.
Витька вбежал в залу. Дед почти сидел, высоко обложенный подушками. Он был спокоен, суров, только грудь у него ходила ходуном. Филипп дал ему в руку зажженную свечу, а на одеяло перед дедовым лицом положили большой кипарисовый крест. Витька заплакал в голос. Вдруг чей-то другой голос, странный и никогда не слышанный, заплакал над Витькиным ухом. Это плакал папа.
Потом торопливым шепотом говорили в зале попы, запели, зачитали. Дедушка ловил ртом воздух, склонился на подушку, свеча выпала у него из рук. Филипп поднял, опять вложил свечу в руку, но дедовы пальцы уже не сгибались. Попы запели все разом — строго и торжественно. Папа упал перед кроватью ниц и заплакал пронзительным тенорком. Потом заплакали женские голоса рядом — завопили, заглушая пение. В залу лезли черные старухи, бородатые старики, — все со свечами в руках, — пели, присоединяясь к пению попов и всю залу заполняя голосами — резкими, торжественными. И так долго вопли глушили пение, пение глушило вопли. Филипп положил деда удобнее, сложил ему руки на груди и, крестясь широко, поклонился трижды в землю. Чьи-то руки взяли рыдающего Витьку, повели из залы.
Хоронить деда собрались толпы, каких раньше Витька не видел. Много людей в черных кафтанах, в сапогах бутылками толклось у гроба. Шествие растянулось на три квартала. Но не было видно духовенства в золотых ризах. Батюшка, дьякон и певчие были одеты, как все, в кафтаны, а седой батюшка спрятал в волосах свою косичку. В моленной — в узком, таинственном переулке за Легким колодцем — служили долго, так долго, что Витьку взяла тоска. Староверское кладбище на горах, в песках. Когда вышли за город — впереди, у гроба, запели печальными голосами, в унисон. Витька шел теперь далеко от гроба, в толпе, уставший. Он слышал, как господин в мундире с золотыми пуговицами сказал, смеясь, соседу:
— Запели. Пятаки зарабатывать начали.
Похоронили дедушку в песчаной могиле, засыпали золотистым песком. Витька, должно быть, выплакал все слезы, — здесь не плакал. Когда поехали назад, он с удовольствием смотрел вниз, на город, на Волгу, бесконечной широкой дорогой раскинувшуюся внизу, а пароходы и баржи на ней были маленькие-маленькие. Только папа — с запухшими от слез глазами — пугал его и беспокоил.
Весь дом был полон народа: все цветогорское купечество съехалось поминать дедушку. Был сам Евстигней Осипович — голова. Куда ни сунься, все чужие и чужие. Чужие кухарки и повара верховодили на кухне. И у бабушки народ: приходили к ней старухи-купчихи посетовать-поплакать…
А на дворе — рядами столы, и за столами — необозримо нищих и убогих.
Сорок дён у Андронова двора, запружая улицу, собирались толпы нищих. Сорок дён каждому нищему подавали по большой белой пяташной пышке и по семишнику деньгами. А в день похорон, на девятый, на двадцатый и на сороковой — по пятаку. Нищие приходили со всего города и из ближних деревень. Многие так и жили во дворе, на улице — возле забора андроновского сада. Каждое утро Храпон вытаскивал мешки с медными деньгами и подавал. Эти мешки дед сам копил много лет. Они лежали в кладовой вместе со всяким хламом — ждали вот этих дней. В сороковой день опять полон дом был народа, служили торжественно, потом — поминки. И Зеленовы на этот раз были с Лизуткой. Витька, увидев неуклюжую костлявую девочку, что держалась за руку матери, вспомнил, как говорил дед:
— Правь!
И не мог понять: зачем?
После успеньева дня — училище. Оно избавляло от тоски, неопределенности, от слез, радовало. Забыться в шумной толпе хорошо.
Немного дней спустя, накануне воздвижения, в училище прискакал на лошади Храпон. И Витьку вызвали с урока, потому что умирала бабушка.
Витька уже не испугался и почти не пожалел: так далеко он ушел от бабушки за эти немногие недели.
Бабушка лежала на кровати в сарафане, в руке у ней горела свеча, и опять, как в недавние дни, у всех, кто был в комнате, горели в руках свечи. Лицо у бабушки было новое, как бывало, когда она сильно радовалась, и морщины будто разгладились. Глаза светились. Поп и начетчики в кафтанах пели, читали ревучими голосами. Вдруг бабушка беспомощно открыла рот раз, два, три… Желтый и длинный зуб, точно палец, мелькал из-под губы. Это было страшно, и Витька крикнул:
— Бабушка!
Кто-то обвил его мягкими руками, зажал рот, поднял, понес из комнаты.
А на воздвижение бабушка лежала уже в гробу, одетая в темный сарафан, в белом платке, а у пояса у ней лежала голубая лестовка — погребальная. С ней — с голубой лестовкой — бабушка пойдет по голубым небесам к престолу господню. Лицо у бабушки сжалось в кулачок и глаза запали. Витька не плакал.
Опять был полон дом народа, черные толпы нищих во дворе, попы и ладан возле гроба, вынос, дорога на гору, песчаная бабушкина могила возле дедовой. Витька слышал говор:
— Вот убежал было от старухи, а старуха пришла, догнала.
— Да, теперь уж не убежит! Вместе доживут до гласа трубного.
Опять эта раздражающе-толстая тетка — мать Лизки Зеленовой — прилезла, погладила жирной рукой Витькины вихры, спросила:
— И бабушку схоронил, милый?
Как будто не знала, кого Витька хоронит. Теперь уже привычно было видеть толпы нищих у двора, народ в доме в дни поминок, и тишь угнетающая стояла в доме в дни буден. Бабушкину кровать уже вынесли. Дедова кровать давно стояла в каретнике. Дом будто просторнее стал. Но уже новым был занят Витька — книгами, училищем, товарищами; дом не влек, стал как исчезающий дым ладана или как мгла.
VI. Герой сменяет героя
Всю зиму был тих андроновский дом. Папа и мама не собирали гостей, как в прежние зимы, и сами никуда не ездили. И большие комнаты казались угрюмыми и пустыми, и в них уныло увядали фикусы и олеандры в круглых зеленых черепяных банках и в деревянных кадках. Прежде каждую зиму папа накупал в клетках птиц, вешал их в своей комнате и вот здесь, в зале, а ныне и птиц нет.
Только в маминой половине — всегда люди: старухи в черных платьях и черных платках, низко сдвинутых на лоб, у старух — всегда фальшивые улыбки, и еще — рваные странники и странницы; от этих пахнет прогорклым.
И Витька не любил теперь мамины комнаты. Пошел бы, да как вспомнит лохматые бороды, сладкие улыбки, скрипучие голоса, так всего и охватит дрожь.
И отца нет дома, где-то на «низах» или на бирже — местах таинственных.
И Витька, вернувшись из училища, — все дома, дома, и один. Только книжки с ним. «Робинзон Крузо», «Робинзон в русском лесу»… Уйти бы в леса, на необитаемый остров, жить там, работать, бороться.
Вечером отец придет — слыхать: сердитый, кричит; придет к Витьке и строго так: