У Витьки все рванулось внутри.
«Вот оно!.. Нет, нет, я не плясал…»
— Кто это такой? — допытывал отец. — Ведь это отчаянной жизни кто-то. Аль ты вчера не слыхал?
У Витьки едва повернулся язык:
— Не слыхал, чтоб плясал…
Тут отец заметил:
— Да что с тобой? Какой-то вялый ты! Аль захворал?
— У меня голова что-то.
— Поди ляг, Витенька! Знамо, вчера поздно вернулся.
Вечер он крепился. Катя посоветовала матери напоить его малиной. Но болезнь шла, и уже бред был. Утром он едва встал.
Теперь все уже было зелено, и голоса шли, как из-под воды, глухие.
Он был в училище, сидел за партой, слушать не мог ничего, в перемены клал голову на руки на парту, дремал, почти спал, а мальчишки лезли к нему, он ненавидел их…
Опять на третьем уроке пришел Михеич, позвал Витьку к директору. Он шел тупой, директор что-то говорил ему, что — не разобрать. Потом подошел близко, глянул Витьке пристально в глаза, приложил к Витькину лбу большую мягкую руку и вдруг вскрикнул:
— Да вы больны, Андронов! Вы как в огне…
Через десять минут Михеич вез на извозчике Витьку домой, закутанного в чью-то шубу, пахнущую табаком.
И не понимал уже Витька ничего. Сонно слышал он материн вой, бурные крики отцовы… «Дерюшетта, Дерюшетта…» — дискантом кричали верблюды, и Витька крикнул: «Тону, спасите!» Стены качались и пели смешными, пьяными голосами.
Перед самым роспуском на рождественские каникулы в реальном училище говорили:
— Виктор Андронов умер.
Но это было неверно. Как раз в этот день Витька впервые за две недели пришел в сознание, и доктор сказал, что кризис миновал. На Новый год Витька впервые сел в кровати, а перед крещением кое-как, по стенке, двигался. Мать ходила за ним, растопырив руки, боялась: упадет, разобьется. И на крещение же к нему пришел Краснов.
— Мама, уйди, нам поговорить надо.
Мать покорно вышла.
— Меня исключили?
Краснов захохотал.
— Обошлось, брат! Тройку по поведению поставили. Решили, что ты уже больной был, вроде как с ума сошел.
И опять захохотал. Витька опустил голову.
— Пожалуй, это верно. Я с ума сошел.
И Витька вдруг заплакал.
— Ишь, это в тебе еще болезнь ходит, — угрюмо усмехнулся Краснов, — бросай плакать, теперь что же?
— Знаешь, я боялся, что меня исключат.
— И исключили бы, да директор заступился. Вот как заступился — всех удивил. Знамо, ты богатей. И учишься хорошо. А помнишь, как Ваньку Скакалова? Раз, два — готово! Барабан застал его за куревом в уборной… «А, кухаркин сын!» Не то что ты. Тебе прошло. Выздоравливай скорее!
Когда — час спустя — Краснов ушел, Витька упал на кровать и плакал долго и сладко. Через две недели он, обвязанный, как куль, ехал в училище. Мать вопила: подождать. Доктор говорил: подождать. Отец бурчал: подождать. Но Витька настоял на своем:
— Еду!..
В классе его встретили криками «ура»: его любили. Витька будто вырос за эти полтора месяца, похудел, глаза стали большими. Все смотрели на него с любопытством и лаской. И ученики, и учителя. И странно — товарищи не называли его Витькой: звали его Виктором или Андроновым. Директор на большой перемене встретил его в коридоре.
— А, выздоровели, Андронов? Ну, вот хорошо! Доктор вам уже разрешил выходить?
Витька посмотрел на него преданными глазами и не ответил ничего.
В перемену Барабан принес Витьке четвертную ведомость, шнырял глазами, будто смущенный. Там в первой графе «поведение» стояла тройка.
Вот все, что во внешнем мире произошло после Витькиного выздоровления. Если еще прибавить короткий разговор с отцом, то это будет действительно все. А разговор был такой:
— Ты, Виктор, теперь выздоровел. Так вот я напрямки говорю тебе: ежели бы не болезнь твоя, я бы тебя выдрал за твое курево. А? На что похоже?
— Не говори, папа!
— Гляди, малый, при случае я припомню и это.
Больше не сказал ни слова.
И никто не узнал, что в эти немногие недели, в болезни, Витька постарел на годы… Уже не Витька теперь — Виктор. И чуяли, должно, другие — так и звали его: Виктор.
Ладья переплыла большие пороги.
VIII. Ладья переплыла пороги
Медленно потянулись дни — одинокие. Дома: отец не приходил, как бывало, в расстегнутой рубахе, в туфлях, к Виктору, уже не говорил, как прежде:
— Ну, почитай!
В его глазах Виктор замечал отчужденность и недоверие. И понимал, откуда они.
Мать кудахтала, но и у ней жалость проглядывала к Виктору, будто он юродивый или, во всяком разе, глупенький.
В училище учителя и директор смотрели на него испытующе: «А ты еще не устроишь скандала?» Барабан явно шпионил. Батюшка звал Виктора трубокуром. «А ну, трубокур, отвечай урок». Краснов как-то вскоре по выздоровлении сказал Виктору на большой перемене:
— Пойдем курнем, что ли?
— Не пойду.
— Не бойся, не заметят.
— Не хочу.
— Боишься?
Виктор ничего не ответил. Краснов подошел к другим, что-то сказал. Виктор услышал сдержанный смех и слово «трусит». Он возмутился, но промолчал.
«Пусть!»
Так родилась у него отчужденность — от всех. И странно, Виктор рад был ей. Мало кто лез — не мешали думать. Он налег на уроки — опять замелькали пятерки: он догнал. Опять появилось время для мечты, для дум одиноких, он им предался необузданно. Проснуться рано, вскочить с кровати, пустить морозный воздух форточкой и — в одном белье — приседать, выбрасывать машиной руки, ноги, сгибаться, прыгать, сгибать руки так, что затрещат мускулы, пока сердце не забьется тугим боем. Собраться быстро и, пока в столовой ни отца, ни матери, пройти к бурливому самовару, пить в одиночку, только кое-когда ответить на вопрос Фимки или она что ответит шепотом. Потом — опять в комнату, уже убранную Грушей — новой горничной, освеженную, и в полчаса просмотреть уроки, дочитать страницы, не дочитанные вчера.
Потом, под звон великопостный, тягучий, идти по улицам долго и чуять пробуждение весны — жизни новой, чуять щеками, всей грудью. «Жильян, Жильян, Жильян». Уроки медленно — это работа, а работа была святым делом для Жильяна. К ней Виктор относился по-взрослому. И, может быть, только поэтому опять теплота прежняя на момент обволакивала его сердце, когда математик с довольной улыбкой бросал:
— Вер-рно, Андронов! Вот золотая голова!
Или француз:
— Се бьен, мон брав анфан!
И даже немец, сухой-пресухой, кривил губы в улыбке:
— Гут, гут, гут!
В перемены он ходил один — по протоптанным узким дорожкам уходил в сад, чтобы не быть на шумном дворе. Но скоро Барабан отравил:
— Напрасно уединяетесь, Андронов! Я знаю, что вы курите, но не могу уследить…
— А вы не следите, Петр Петрович! Я не курю.
— Зачем же ходить вам так далеко по саду?
— Мне так нравится.
— Смотрите, Андронов, я вас поймаю.
— Не поймаете, Петр Петрович! Я не курю и не буду курить, вероятно, никогда. Так что ваше драгоценное внимание лучше направить на что-нибудь более полезное.
Барабан ушел, но с того дня Виктор заметил: за ним ходили Барабановы глаза. Это злило. Но два часа — улица, полная света, домой. Опять книги, одинокие думы, одинокие прогулки по пустым окраинным улицам и работа до полуночи.
Так проходил день. Виктор думал: он взрослый, он боец, вот его крепкое тело, вот его сильная воля, вот его острый ум. Придет время — он двинет на борьбу с пустыней. Тогда к нему придут богатство, слава, и тогда — Дерюшетта, настоящая.
«Победит тот, кто умеет ждать терпеливо». О, Жильян!
О своем поступке Виктор думал с отвращением, ругал себя:
«Фанфаронишка несчастный! Разве же такое мог сделать Жильян?»
На пасху пришло примирение с отцом.
— Вижу, ты исправился. Ну, быль молодцу не в укор.
В этот вечер говорили долго-долго, как после большой разлуки.
— Вот еду, новый хутор завожу, аж под самым Деркулем. Десять тысяч десятин у казны купил. Целина, ковыль — вот. После экзаменов туда тебя.