— Ты ведь пускал уж его в дело?
— Пускал. Как же! Два лета почти сам орудовал. И на деле очень хорош. Вот и боюсь.
— Испортится, думаешь?
— Не то… Боюсь: вдруг за этими паршивыми книгами жизнь забудет. Видал, каковы книжные-то люди? Знать много знают, а жизни не чуют. Верхогляды!
— Видал. Знаю. Верхогляды.
— Эх, да что говорить! Иль будет такой малый, что пальцы оближешь, или ни богу свечка, ни дьяволу кочерга. Поглядим.
Иван Михайлович замолчал, и лицо у него стало сокрушенное, и забота глянула из каждой морщинки.
— Э-хе-хе… Значит, игра пошла на большую? — спросил Зеленов и, постукивая толстыми пальцами по столу, заговорил вполголоса: — Так вот, брат ты мой, дела-то какие: моя Лизка и то норовит дальше учиться. «Кончу, говорит, гимназию, я, говорит, на курсы поеду». Ей-богу! Вот оно куда кинуло!
Иван Михайлович испуганно посмотрел на Зеленова.
— Пустишь?
— Не знаю уж, как и быть. Не водилось у нас, чтобы баба так далеко по науке шла.
— И не моги, Василь Севастьяныч, один только соврат.
Зеленов хитро подмигнул:
— Ты думаешь?
— Ей-богу! Видал дочку-то Ивана Горохова? Стриженая ведь.
Зеленов вдруг стал как туча.
— Н-да, это надо обмозговать.
— Прямо тебе говорю: не моги. Вот я и свово-то пустил, а сердце теребком теребит.
И вдруг что-то спохватился, замолчал.
— Дети, дети, сколь много заботы с ними! — сказал задумчиво Зеленов. — Вырасти, да выучи, да в жизнь пусти, а что оно будет — бог один ведает. Тебе-то вот хорошо: сын у тебя. Чего ни сделается с ним, все большой срам на родительскую голову не упадет. А вот мне — с одной-то девкой — прямо иной раз с женой ночь не спим, думаем: пускать аль не пускать учиться. Вдруг подцепит там какого прощелыгу?
— Я же тебе вот и говорю: не пускай! — решительно сказал Иван Михайлович. — На кой дьявол девке наука? Ну, гимназию кончила, это я понимаю. Книжку почитать, в доме порядок наблюсти — и не такая уже, как наши бабы: лучше. Не знаю как ты, а я тебе прямо, Василь Севастьяныч, как на духу: скушно с нашими бабами. Поговорил бы иной раз, ан подумаешь: не поймет тебя! Ну, прямо тоска! Гимназию кончила — тут уж баба будет с разговором, не такая тулпега, как наши. А дальше-то зачем? На службу, что ль, поступать?
— Так-то так. А вот хочет. Знамо, набаловали ее, одна-единственная, пальцем ее не трогали — вот и воротит нос. И то надо сказать, Михалыч: какая-то пружина жизни раскручивается, все дальше да дальше забрать хочет. Мы вот с тобой за капиталами гнались, а детям-то капиталы наши — дело малое. Им что-то другое подавай. Ищут чего-то. Всем недовольны.
— Верхолеты.
— Не в том сок, Михалыч! Ты гляди, жизнь-то как движется! Дети становятся умнее нас. Лизку я свою сравниваю и жену свою богоданную… Эх! — Зеленов смешливо махнул рукой.
И оба засмеялись.
— А ты, слышь, девчонку в дом принял?
— Принял, заместо второй дочери нам будет.
— Чья такая?
— Жениной племянницы дочь, Симка, круглой сиротой осталась. Пусть живет. А твой-то пишет, что ли?
— В том-то и беда, что нет. Вторая неделя на исходе — ни слуху ни духу. Хотел депешу послать, да боюсь: отвернусь куда из дому, придет ответ без меня, так моя Ксения Григорьевна без памяти упадет. Народ-то какой? Депеши от Виктора больше дьявола испугается.
— Да… Чудной народ эти бабы. Ты, слышь, контору-то перевел из лабаза к базару ближе?
— Тесно стало. Пришлось у Мурылева нанять.
И заговорили про дело.
Какое же торжество было у Андроновых, когда пришло первое письмо от Виктора: «Приняли, заказал форму». Служили благодарственный молебен, и сама Ксения Григорьевна отвезла воз калачей в сиротские кельи старицам, чтобы помолились о здравии раба божия Виктора, и в тюрьму арестантам кренделей две двурушных корзины отвез Храпон.
А потом письма зачастили. Видать было: Виктор пишет с радостью, с гордостью, и уже пишет, как большой. Вот и отцу советы дает: про Лихова, про профессора в каждом письме поминает. Это слово «профессор», никогда прежде не слыханное в доме андроновском, произносили с трепетом, будто профессор — сосед самому господу богу: все знает и все может.
И в гостинице «Биржа», вынимая из необъятного кармана бумажник с Викторовыми письмами, Иван Михайлович сдержанно-гордо говорил Зеленову:
— Погляди-ка, что мой-то пишет.
И читали оба, посмеивались над молодыми советами и чем-то оба гордились.
Мать в каждом письме наказывала сыну слезно, с заклинаниями: «Отпиши поскорее, какого числа выедешь на рождественские каникулы». И когда наконец пришел ответ: «Выеду двадцатого декабря», мать с восемнадцатого числа заставляла Храпона каждый день выезжать на вокзал. Иван Михайлович заговорил было:
— Рано посылаешь, прежде двадцать второго не приедет.
Но мать здесь настояла:
— Может случиться, и раньше приедет.
А в снах она видела, как Виктор садится в поезд, поезд поднимается птицей и через леса и поля и почему-то через море летит из Москвы в Цветогорье.
Приехал Виктор утром двадцать второго, как высчитал заранее отец. Когда санки въехали во двор, остановились у парадного крыльца, отец и мать выкатились во двор на холод, оба огромные, воющие. И весь день дом был полон улыбок, радостной суетливости… Виктор, провожаемый отцом и матерью, ходил из комнаты в комнату, смотрел на все, улыбаясь. Комнаты будто уменьшились, но этот уют и тишина и покой в них трогали по-новому. И много вещей будто впервые заметил Виктор.
— Папа, вот такой диван я видел в музее. И картину почти такую.
— Да ты что, или не помнишь? Эти же вещи всегда у нас были. От барина достались.
— Да… но… прежде я как-то проходил мимо.
Два дня сплошь прошли в беседах. Отец цепко расспрашивал про Лихова, про опытные поля, засухостойные растения. Виктор говорил с гордостью, с гордым новым сознанием своего достоинства, развивал перед отцом огромные планы, как захватить и победить заволжскую пустыню. Кое-чему отец ухмылялся, ворчал:
— Какой ты верхолет стал, Витька!
Но чаще напряженно слушал, вдруг громко подтверждал:
— Ага, верно, это нам подойдет.
Маленькая размолвка произошла на третий день рождества. Цветогорское студенчество каждый год устраивало на рождество бал «в пользу нуждающихся студентов». Это бывал самый торжественный бал в городе. Собиралась вся учащаяся молодежь города, вся интеллигенция и все богачи. Ксения Григорьевна заранее мечтала, как она поедет с сыном на бал. Но перед самыми сборами на бал, счастливо улыбаясь, сказала Виктору:
— Ну, вот и невестушку свою там увидишь. Красавица-то она какая стала, прямо заглядишься до упаду! Брови-то соболиные, а сама белая да крупитчатая…
Виктор вспыхнул:
— Это кто?
— Ну, да будет тебе стыдиться-то. Сам знаешь кто: Лизочка Зеленова.
Виктор протянул безразличное «а-а-а!», ничего не сказал, ушел к себе. И когда Ксения Григорьевна прислала Фимку спросить, не пора ли одеваться, он ответил:
— У меня голова болит. На бал не поеду.
Какое разочарование отцу и матери! Отец, не слыхавший разговора, о чем-то догадывался, заворчал. А Виктор, чтобы скорее победить отца и мать, нахмурился, сказал, что у него заболело горло; Ксения Григорьевна перепугалась и разом забыла о бале. Позвали доктора. Доктор серьезно осмотрел больного, написал два рецепта, получил пять рублей и уехал. Виктор про себя смеялся:
— Вот тебе и невестушка!
На Новый год приходил с визитом Зеленов. Мать с значительным видом вызвала Виктора из его комнаты. Виктор вышел нехотя, весь будто связанный, на расспросы Зеленова отвечал односложно, и разговору не получалось к великой досаде отца и матери.
Так и прожил он эти две недели только с глазу на глаз с матерью и отцом.
II. Кровь зовет
Летом — практика на полях и фермах академии, осенью — короткий недельный отдых дома, даже не отдых, а так, полумечта, полусон, — и опять Москва.